Со старухой о сыне почти не говорил Гаврила.
Ночами слышал, как в подушку точила она слезы, носом чмыкала.
— Ты чего, старая? — спросит кряхтя.
Помолчит та немного, откликнется:
— Должно, угар у нас… голова что-то прибаливает. Не показывал виду, что догадывается, советовал:
— А ты бы рассольцу из-под огурцов. Сем-ка я слазю в погреб, достану?
— Спи уж. Пройдет и так!..
И снова тишина расплеталась в хате незримой кружевной паутиной. В оконце месяц нагло засматривал, на чужое горе, на материнскую тоску любуясь.
Но всё же ждали и надеялись, что придет сын. Овчины отдал Гаврила выделать, старухе говорит:
— Мы с тобой перебьемся и так, а Петро придет, что будет носить? Зима заходит, надо ему полушубок шить.
Сшили полушубок на Петров рост и положили в сундук. Сапоги расхожие — скотину убирать — ему сготовили. Мундир свой синего сукна берег дед, табаком пересыпал, чтобы моль не посекла, а зарезали ягнока — из овчинки папаху сшил сыну дед и повесил на гвоздь. Войдет с надворья, глянет, и кажется, будто выйдет сейчас Петро из горницы, улыбнется, спросит: «Ну, как, батя, холодно на базу?»
Дня через два после этого перед сумерками пошел скотину убирать. Сена в ясли наметал, хотел воды из колодца почерпнуть — вспомнил, что забыл варежки в хате. Вернулся, отворил дверь и видит: старуха на коленях возле лавки стоит, папаху Петрову неношенную к груди прижала, качает, как дитя баюкает…
В глазах потемнело, зверем кинулся к ней, повалил на пол, прохрипел, пену глотая с губ:
— Брось, подлюка!.. Брось!.. Что ты делаешь?!.
Вырвал из рук папаху, в сундук кинул и замок навесил. Только стал примечать, что с той поры левый глаз у старухи стал дергаться и рот покривило.
Текли дни и недели, текла вода в Дону, под осень прозрачно-зеленая, всегда торопливая.
В этот день замерзли на Дону окраинцы. Через станицу пролетела припозднившаяся ватага диких гусей. Вечером прибежал к Гавриле соседский парень, на образа второпях перекрестился.
— Здоро́во дневали!
— Слава богу.
— Слыхал, дедушка? Прохор Лиховидов из Турции пришел. Он ить с вашим Петром в одном полку служил!..
Спешил Гаврила по проулку, задыхаясь от кашля и быстрой ходьбы. Прохора не застал дома: уехал на хутор к брату, обещал вернуться к завтрему.
Ночь не спал Гаврила. Томился на печке бессонницей.
Перед светом зажег жирник, сел подшивать валенки.
Утро — бледная немочь — точит с сизого восхода чахлый рассвет. Месяц зазоревал посреди неба, сил не хватило дошагать до тучки, на день прихорониться.
* * *
Перед завтраком глянул Гаврила в окно, сказал почему-то шепотом:
— Прохор идет!
Вошел он, на казака не похожий, чужой обличьем. Скрипели на ногах у него кованые английские ботинки, и мешковато сидело пальто чудно́го покроя, с чужого плеча, как видно.
— Здоро́во живешь, Гаврила Василич!..
— Слава богу, служивый!.. Проходи, садись.
Прохор снял шапку, поздоровался со старухой и сел на лавку, в передний угол.
— Ну, и погодка пришла, снегу надуло — не пройдешь!..
— Да, снега нынче рано упали… В старину в эту пору скотина на подножном корму ходила.
На минутку тягостно замолчали. Гаврила, с виду равнодушный и твердый, сказал:
— Постарел ты, парень, в чужих краях!
— Молодеть-то не с чего было, Гаврила Василич! — улыбнулся Прохор.
Заикнулась было старуха:
— Петра нашего…
— Замолчи-ка, баба!.. — строго прикрикнул Гаврила. — Дай человеку опомниться с морозу, успеешь… узнать!..
Поворачиваясь к гостю, спросил:
— Ну, как, Прохор Игнатич, протекала ваша жизня?
— Хвалиться нечем. Дотянул до дому, как кобель с отбитым задом, и то — слава богу.
— Та-а-ак… Плохо́ у турка жилось, значится?
— Концы с концами насилу связывали. — Прохор побарабанил по столу пальцами. — Однако и ты, Гаврила Василич, дюже постарел, седина вон как обрызгала тебе голову… Как вы тут живете при советской власти?
— Сына вот жду… стариков нас докармливать… — криво улыбнулся Гаврила.
Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил это, спросил резко и прямо:
— Говори: где Петро?
— А вы разве не слыхали?
— По-разному слыхали, — отрубил Гаврила.
Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти, заговорил не сразу.
— В январе, кажись… Ну, да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского города… Город такой у моря есть… Ну, обнакновенно стояли…
— Убит, что ли?.. — нагибаясь, низким шепотом спросил Гаврила.
Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.
— Стояли, а красные прорывались к горам: к зеленым на соединенье. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в разъезд… Командиром у нас был подъесаул Сенин… Вот тут и случись… понимаете…
Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло.
— Не вой!!. — грозно рявкнул Гаврила и, облокотясь о стол, глядя на Прохора в упор, медленно и устало проговорил: — Ну, кончай!
— Срубили!.. — бледнея, выкрикнул Прохор и встал, нащупывая на лавке шапку. — Срубили Петра… насмерть… Остановились они возле леса, коням передышку давали, он подпругу на седле отпустил, а красные из лесу… — Прохор, захлебываясь словами, дрожащими руками мял шапку. — Петро черк за луку, а седло коню под пузо… Конь горячий… не сдержал, остался… Вот и все!..
— А ежели я не верю?.. — раздельно сказал Гаврила.
Прохор, не оглядываясь, торопливо пошел к двери.
— Как хотите, Гаврила Василич, а я истинно… Я правду говорю… Гольную правду… Своими глазами видал…
— А ежели я не хочу этому верить?!. — багровея, захрипел Гаврила. Глаза его налились кровью и слезами. Разодрав у ворота рубаху, он голой волосатой грудью шел на оробевшего Прохора, стонал, запрокидывая потную голову: — Одного сына убить?!. Кормильца?!. Петьку мово?!. Брешешь, сукин сын!.. Слышишь ты?!. Брешешь! Не верю!..
А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.
Из степи дул ветер, порошил снегом; темень, черная и строгая, громоздилась в голых вишневых кустах.
— Сынок! — позвал Гаврила вполголоса. Подождал немного и, не двигаясь, не поворачивая головы, снова позвал: — Петро!.. Сыночек!..