Жизнь и судьба | Страница: 97

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Штрум нарочно заговорил о текущей работе лаборатории.

– Кстати, забывал вам сказать, Петр Лаврентьевич, я получил письмецо с Урала, – выполнение нашего заказа задержится.

– Вот-вот, – сказал Соколов, – аппаратура придет, а мы уже будем в Москве. В этом есть положительный элемент. А то в Казани мы бы ее все равно не стали монтировать, и нас бы обвинили, что мы тормозим выполнение нашего тематического плана.

Он многословно заговорил о лабораторных делах, о выполнении тематического плана. И хотя Штрум сам перевел разговор на текущие институтские дела, он же огорчился, что Соколов так легко оставил главную, большую тему.

По-особенному сильно ощутил Штрум в эти минуты свое одиночество.

Неужели Соколов не понимает, что речь идет о чем-то неизмеримо большем, чем обычная институтская тематика?

Это было, вероятно, самое важное научное решение из сделанных Штрумом; оно влияло на теоретические взгляды физиков. Соколов по лицу Штрума, видимо, понял, что слишком уж охотно и легко перешел к разговорам о текущих делах.

– Любопытно, – сказал он, – вы совсем по-новому подтвердили эту штуковину с нейтронами и тяжелым ядром, – и он сделал движение ладонью, напоминавшее стремительный и плавный спуск саней с крутого откоса. – Вот тут-то нам и пригодится новая аппаратура.

– Да, пожалуй, – сказал Штрум. – Но мне это кажется частностью.

– Ну, не скажите, – проговорил Соколов, – частность эта достаточно велика, ведь гигантская энергия, согласитесь.

– Ах, ну и Бог с ней, – сказал Штрум. – Тут интересно, мне кажется, изменение взгляда на природу микросил. Это может порадовать кое-кого, избавит от слепого топтания.

– Ну уж и обрадуются, – сказал Соколов. – Так же, как спортсмены радуются, когда не они, а кто-нибудь другой устанавливает рекорд.

Штрум не ответил. Соколов коснулся предмета недавнего спора, шедшего в лаборатории.

Во время этого спора Савостьянов уверял, что работа ученого напоминает собой тренировку спортсмена, – ученые готовятся, тренируются, напряжение при решении научных вопросов не отличается от спортивного. Те же рекорды.

Штрум и особенно Соколов рассердились на Савостьянова за это высказывание.

Соколов произнес даже речь, обозвал Савостьянова молодым циником и говорил так, словно наука сродни религии, словно бы в научной работе выражено стремление человека к божеству.

Штрум понимал, что сердится в этом споре на Савостьянова не только за его неправоту. Он ведь и сам иногда ощущал спортивную радость, спортивное волнение и зависть.

Но он знал, что суета, и зависть, и азарт, и чувство рекорда, и спортивное волнение были не сутью, а лишь поверхностью его отношений с наукой. Он сердился на Савостьянова не только за правоту его, но и за неправоту.

О подлинном своем чувстве к науке, зародившемся когда-то в его еще молодой душе, он не говорил ни с кем, даже с женой. И ему было приятно, что Соколов так правильно, возвышенно говорил о науке в споре с Савостьяновым.

Для чего теперь Петр Лаврентьевич вдруг заговорил о том, что ученые подобны спортсменам? Почему сказал он это? Для чего сказал, и именно в особый, чрезвычайный момент для Штрума?

И, чувствуя растерянность, обиду, он резко спросил Соколова:

– А вы, Петр Лаврентьевич, неужели не радуетесь вот тому, о чем мы говорили, раз не вы поставили рекорд?

Соколов в эту минуту думал о том, насколько решение, найденное Штрумом, просто, само собой разумелось, уже существовало в голове Соколова, вот-вот неминуемо должно было быть и им высказано.

Соколов сказал:

– Да, именно вот так же, как Лоренц не был в восторге, что Эйнштейн, а не он сам преобразовал его, лоренцевы, уравнения.

Удивительна была простота этого признания, Штрум раскаялся в своем дурном чувстве.

Но Соколов тут же добавил:

– Шутки, конечно, шутки. Лоренц тут ни при чем. Не так я думаю. И все же я прав, а не вы, хотя я не так думаю.

– Конечно, не так, не так, – сказал Штрум, но все же раздражение не проходило, и он решительно понял, что именно так и думал Соколов.

«Нет в нем искренности сегодня, – думал Штрум, – а он чистый, как дитя, в нем сразу видна неискренность».

– Петр Лаврентьевич, – сказал он, – в субботу соберутся у вас по-обычному?

Соколов пошевелил толстым разбойничьим носом, готовясь сказать что-то, но ничего не сказал.

Штрум вопросительно смотрел на него.

Соколов проговорил:

– Виктор Павлович, между нами говоря, мне что-то перестали эти чаепития нравиться.

Теперь уже он вопросительно посмотрел на Штрума и, хотя Штрум молчал, сказал:

– Вы спрашиваете, почему? Сами понимаете… Это ведь не шутки. Распустили языки.

– Вы-то ведь не распустили, – сказал Штрум. – Вы больше молчали.

– Ну, знаете, в том-то и дело.

– Пожалуйста, давайте у меня, я буду очень рад, – сказал Штрум.

Непонятно! Но и он был неискренен! Зачем он врал? Зачем он спорил с Соколовым, а внутренне был согласен с ним? Ведь и он убоялся этих встреч, не хотел их сейчас.

– Почему у вас? – спросил Соколов. – Разговор не о том. Да и скажу вам откровенно, – поссорился я со своим родичем, с главным оратором – Мадьяровым.

Штруму очень хотелось спросить: «Петр Лаврентьевич, вы уверены, что Мадьяров честный человек? Вы можете за него ручаться?»

Но он сказал:

– Да что тут такого? Сами себе внушили, что от каждого смелого слова государство рухнет. Жаль, что вы поссорились с Мадьяровым, он мне нравится. Очень!

– Неблагородно в тяжелые для России времена заниматься русским людям критиканством, – проговорил Соколов.

Штруму снова хотелось спросить: «Петр Лаврентьевич, дело ведь серьезное, вы уверены в том, что Мадьяров не доносчик?»

Но он не задал этого вопроса, а сказал:

– Позвольте, именно теперь полегчало. Сталинград – поворот на весну. Вот мы с вами списки составили на реэвакуацию. А вспомните, месяца два назад? Урал, тайга, Казахстан, – вот что было в голове.

– Тем более, – сказал Соколов. – Не вижу оснований для того, чтобы каркать.

– Каркать? – переспросил Штрум.

– Именно каркать.

– Да что вы, ей-Богу, Петр Лаврентьевич, – сказал Штрум.

Он прощался с Соколовым, а в душе его стояло недоуменное, тоскливое чувство.

Невыносимое одиночество охватило его. С утра он стал томиться, думать о встрече с Соколовым. Он чувствовал: это будет особая встреча. А почти все, что говорил Соколов, казалось ему неискренним, мелким.

И он не был искренен. Ощущение одиночества не оставляло его, стало еще сильней.