— Я зараз при исполнении обязанностев.
— Почему народ возле конюшни толчется?
— Спросите сами их! — В голосе Кондрата послышалась озлобленная досада. — Как на ночь метать коням, так и их черт несет. Народ никак не могет отрешиться от единоличности. Это все хозяева сидят! Приходют: «А моему гнедому положил сена?», «А буланому постелил?», «Кобылка моя тут целая?» А куда же, к примеру, его кобыленка денется? В рот я ее запхну, что ли? Все лезут, просют: «Дай подсоблю наметать коням!» И всяк норовит своему побольше сенца кинуть… Беда! Надо постановление вынесть, чтобы лишний народ тут не околачивался.
— Слыхал? — Андрей подмигнул Давыдову, сокрушенно покачал головой.
— Гони всех отсюда! — суровея, приказал Давыдов. — Чтобы, кроме дежурного и помощников, никого не было! Сена по скольку даешь? Весишь дачу?
— Нету. Не вешаю. На-глазок, с полпуда на животину.
— Стелешь всем?
— Да что, ей-богу! — Кондрат яростно тряхнул буденовкой, на смуглый стоян его шеи, на воротник приношенного зипуна посыпались мягкие ости. — Завхоз наш, Островнов, Яков Лукич-то, ноне перед вечером был, говорит: «Стели коням объедья». Да разве это порядки? Ить он, черт, лучшим хозяином почитается, а такую чушь порет!
— А что?
— Да как же, Давыдов! Объедья — все начисто едовые. Полынок промеж них, он мелкий, съестной, или бурьянина: все это овцы, козы дотла съедят, переберут, а он приказывает на подстилку коням гатить! Я ему было сказал насупротив, а он: «Не твое дело мне указывать!»
— Не стели объедьев. Правильно! А мы ему завтра хвост наломаем! — пообещал Давыдов.
— И ишо одно дело: расчали прикладок, какой возля колодезя склали. К чему, спрашивается?
— Мне Яков Лукич говорил, что это сено похуже. Он хочет дрянненькое зимою скормить, а хорошее оставить к пахоте.
— Ну, когда так, это верно, — согласился Кондрат. — А насчет объедьев ему скажите.
— Скажу. На вот, закуривай ленинградскую папироску… — Давыдов кашлянул. — Прислали мне товарищи с завода… Лошади-то все здоровы?
— Благодарствую. Огонька дайте… Кони все справные. Прошедшую ночь завалился наш виноходец, бывший лапшиновский, доглядели. А так все в порядке. Вот один есть чертяка, никак не ложится. Всю ночь, говорят, простаивает. Завтра на передки будем всех перековывать. Сколизь была, шипы начисто посъел ледок. Ну, прощевайте. Я ишо не всем постелил.
Размётнов пошел проводить Давыдова. Разговаривая, прошли они квартал, но на повороте к квартире Давыдова Размётнов остановился против база единоличника Лукашки Чебакова, тронул плечо Давыдова, шепнул:
— Гляди!
Около калитки — в трех шагах от них — чернела фигура человека. Размётнов вдруг быстро подбежал, левой рукой схватил человека, стоявшего по ту сторону калитки, в правой стиснул рукоять нагана.
— Ты, Лука?
— Никак это вы, Андрей Степанович?
— Что у тебя в правой руке? А ну, отдай! Живо!
— Да это вы? Товарищ Размётнов!
— Отдай, говорят! Вдарю!..
Давыдов подошел на голоса, близоруко щурясь.
— Что ты у него отбираешь?
— Отдай, Лука! Выстрелю!
— Да возьмите, чего вы сбесились-то?
— Вот он с чем стоял у калиточки! Эх, ты! Ты это для чего же с ножом ночью стоишь? Ты это кого ждал? Не Давыдова? Зачем, спрашиваю, с финкой стоял? Контра? Убивцем захотел стать!
Только острые охотничьи глаза Андрея могли разглядеть в руке стоявшего около калитки человека белое лезвие ножа. Он и бросился обезоруживать. И обезоружил. Но когда стал, задыхаясь, допрашивать ошалевшего Лукашку, тот открыл калитку, изменившимся голосом сказал:
— Уж коли вы так дело поворачиваете, я не могу промолчать! Вы меня в чем не надо подозрить могете, упаси бог, Андрей Степаныч! Пройдемте.
— Куда это?
— В катух.
— Зачем это?
— Поглядите, и все вам станет ясное, зачем я с ножом на проулок выглядал…
— Пойдем посмотрим, — предложил Давыдов, первым входя на Лукашкин баз. — Куда идти-то?
— Пожалуйте за мной.
В катухе, внутри заваленном обрушившимся прикладом кизека, стоял на табурете зажженный фонарь, возле него на корточках сидела жена Лукашки — красивая, полноликая и тонкобровая баба. Она испуганно встала, увидя чужих, заслонила собой стоявшие возле стены две цыбарки с водой и таз. За нею в самом углу на чистой соломе, как видно только постланной, топтался сытый боров. Опустив голову в огромную лохань, он чавкал, пожирая помои.
— Видите, какая беда… — указывая на кабана, смущенно, бессвязно говорил Лукашка. — Борова надумали потихоньку заколоть… Баба его прикармывает, а я только хотел валять его, резать, слышу — гомонят где-то на проулке. «Дай-ка, — думаю, — выйду, гляну, неровен час кто услышит». Как был я с засученными рукавами и при фартуке и при ноже, так и вышел к калитке. И вы — вот они! А вы на меня что подумали? Разве же человека резать при фартуке и с засученными рукавами выходют? — Лукашка, снимая фартук, смущенно улыбнулся и с сдержанной злостью крикнул на жену: — Ну, чего стала, дуреха? Выгони борова!
— Ты не режь его, — несколько смущенный, сказал Размётнов. — Зараз собрание было, нету дозволения скотину резать
— Да я и не буду. Всю охоту вы мне перебили…
Давыдов вышел и до самой квартиры подтрунивал над Андреем:
— Покушение на жизнь председателя колхоза отвратил! Контрреволюционера обезоружил! Аника-воин, факт! Хо-хо-хо!..
— Зато кабану жизнь спас, — отшучивался Размётнов.
На следующий день на закрытом собрании гремяченской партячейки было единогласно принято решение обобществить весь скот: как крупный гулевой, так и мелкий, принадлежащий членам гремяченского колхоза имени Сталина. Кроме скота, было решено обобществить и птицу.
Давыдов вначале упорно выступал против обобществления мелкого скота и птицы, но Нагульнов решительно заявил, что если на собрании колхозников не провести решения об обобществлении всей живности, то весенняя посевная будет сорвана, так как скот весь будет перерезан, и заодно и птица. Его поддержал Размётнов, и, поколебавшись, Давыдов согласился.
Помимо этого, было решено и занесено в протокол собрания: развернуть усиленную агитационную кампанию за прекращение злостного убоя, для чего в порядке самообязательства все члены партии должны были отправиться в этот же день по дворам. Что касается судебных мероприятий по отношению к изобличенным в убое, то пока решено было их не применять ни к кому, а подождать результатов агиткампании.
— Так-то скотина и птица посохранней будет. А то к весне ни бычьего мыку, ни кочетиного крику в хуторе не услышишь, — говорил обрадованный Нагульнов, пряча протокол в папку.