Еще в сенцах счищая мокрым сибирьковым веником липкую комкастую грязь с сапог, Размётнов увидел косую полосу света, сочившуюся сквозь дверную щель из комнаты Нагульного. «Не спит Макар. А чего ему-то не спится?» — подумал Андрей, бесшумно открывая дверь.
Пятилинейная лампочка, покрытая обгорелым абажуром из газеты, тускловато освещала стол в углу, раскрытую книжку. Вихрастая голова Макара была сосредоточенно угнута над столом, правая рука подпирала щеку, пальцы левой ожесточенно вцепились в чуб.
— Здорово, Макар! С чего это от тебя сон стремится?
Нагульнов поднял голову, недовольно оглядел Андрея.
— Ты чего пришел?
— Зашел погутарить. Помешал?
— Помешал — не помешал, а садись, не выгонять же тебя.
— Чего это ты читаешь?
— Занятие одно нашел, — Макар покрыл ладонью книжку, выжидающе посматривая на Размётнова.
— Ушел я от Маришки. Навовсе… — вздохнул Андрей и тяжело опустился на табурет.
— Давно бы надо.
— Это почему же?
— Помеха она тебе была, а зараз такая жизня, что все лишнее надо удалять от себя. Не время зараз нам, коммунистам, завлекаться разными посторонними делами!
— Какое же это постороннее дело, ежели это любовь промеж нас была?
— Ну, какая это любовь? Это — колодка на шее, а не любовь. Ты собранию проводишь, а она глаз с тебя не спущает, сидит, ревнуется. Это, браток, не любовь, а наказание.
— Стало быть, по-твоему, коммунистам к бабам и подходить нельзя? Завяжи ниткой и ходи по свету, как подрезанный бычок, или как?
— Да и нельзя, а что же ты думаешь? Какие исстари одурели, поженились, энти пущай доживали бы с женами, а молодым вьюношам я бы по декрету запрет сделал жениться. Какой из него будет революционер, ежели он за женин подол приобыкнет держаться? Баба для нас, как мед для жадной мухи. До́разу влипнешь. Я на себе это испытал, категорически знаю! Бывало, садишься вечером почитать, развитие себе сделать, а жена спать ложится. То почитаешь трошки, ляжешь, а она задом к тебе. И вот становится обидно за такое ее положение, и либо зачнешь ругаться с ней, либо молчаком куришь и злобствуешь, а сну нету. Не доспишь, а утром с тяжелой головой какое-нибудь политически неправильное дело сделаешь. Это — спытанное дело! А у кого ишо дети пойдут, энтот для партии вовзят погибший человек. Он тебе в момент научится дитёнка пестовать, к запаху его молочному приобыкнет и — готов, спекся! Из него и боец плохой и работник чоховый. В царское время я молодых казаков обучал и нагляделся: как парень, так он с лица веселый, понятливый, а как от молодой жены в полк пришел, так он в момент от тоски одеревенеет и становится пенек пеньком. Бестолочь из него лезет, ничего ему не втолкуешь. Ты ему про устав службы, а у него глаза как пуговицы. Он, сволочуга, кубыть и на тебя глядит, а на самом деле зрачок у него повернутый самому себе в нутро, и он, гад, женушку свою видит. И это — дело? Нет, дорогой товарищ, допрежь ты мог как желательно жить, а зараз, уж ежели ты в партии состоишь, то ты глупости всякие оставь. После мировой революции — по мне — ты хучь издохни на бабе, тогда мне наплевать, а зараз ты весь должен быть устремленный на эту революцию. — Макар встал, потянулся, с хрустом расправил свои широкие, ладные плечи, хлопнул Размётнова по плечу, чуть приметно улыбнулся. — Ты ко мне пришел, небось, пожаловаться, чтобы я с тобой на паях погоревал: «Да, мол, жалкое твое положение, Андрей, трудно тебе будет без бабы. Как ты, сердяга, будешь переносить, переживать эту трудность?..» Так, что ли? Нет, Андрюха, уж чего-чего, а этого ты от меня не подживешься! Я даже радуюсь, что ты со своей вахмистершей растолкался. Ее давно бы стоило наладить по толстому заду мешалкой! Вот я, к примеру, развелся с Лушкой и распрекрасно себя сознаю. Никто мне не мешает, я зараз как вострый штык, самым жальцем направленный на борьбу с кулаком и прочим врагом коммунизма. И вот даже могу сам себя обучать, образоваться.
— Чему же это обучаешься? Каким таким наукам? — язвительно и холодно спросил Размётнов.
Он в душе был обижен словами Макара, тем, что тот не только не посочувствовал его горю, но даже выказал прямую радость и нес, по мнению Андрея, несусветную чушь относительно женитьбы. Одно время Андрей, слушая серьезную, убежденную речь Макара, не без страха подумал: «Хорошо, что брухливой корове бог рог не дает, а то если б Макару дать власть, что бы он мог наделать? Он бы со своей ухваткой всю жизню кверх тормашками поставил! Он бы, чего доброго, додумался весь мужской класс выхолостить, чтобы от социализма не отвлекались!»
— Чему обучаюсь? — переспросил Макар и захлопнул книжку. — Английскому языку.
— Че-му-у-у?
— Английскому языку. Эта книжка и есть самоучитель.
Нагульнов настороженно вглядывался в Андрея, страшась увидеть в лице его издевку, но Андрей был настолько ошарашен неожиданностью, что, кроме изумления, Нагульнов ничего не прочитал в его злобноватых, широко раскрытых глазах.
— Что же ты… уже могешь читать или гутарить по этому, по-ихнему?
И Нагульнов с чувством затаенной горделивости отвечал:
— Нет, гутарить ишо не могу, это не сразу дается, а так, ну, одним словом, по-печатному начинаю понимать. Я ить четвертый месяц учусь.
— Трудная штука? — проглотив слюну, с невольным уважением поглядывая на Макара и на книжку, спросил Размётнов.
Макар, видя со стороны Размётнова проявление живейшего интереса к его учебе, откинул настороженность, уже охотно заговорил:
— Трудная до невозможностев! Я за эти месяца толечко… восемь слов выучил наизусть. Но сам собою язык даже несколько похожий на наш. Много у них слов, взятых от нас, но только они концы свои к ним поприделали. По-нашему, к примеру, «пролетариат» — и по-ихнему так же, окромя конца, и то же самое слово «революция» и «коммунизм». Они в концах какое-то шипенье произносют, вроде злобствуют на эти слова, но куда же от них денешься? Эти слова по всему миру коренья пустили, хошь не хошь, а приходится их говорить.
— Та-а-ак… Вот оно что, учишься, значит. А к чему, Макар, тебе это язык спонадобился? — спросил, наконец, Размётнов.
С улыбкой снисхожденья Нагульнов отвечал:
— Чудно́ ты спрашиваешь, Андрюха! Диву можно даться о твоей непонятливости… Я коммунист, так? В Англии тоже будет советская власть? Ты головой киваешь, значит будет? А у нас много русских коммунистов, какие по-а̀нглийски гутарют? То-то и есть, что мало. А а́нглийские буржуи завладали Индией, почти половиной мира, и угнетают всяких чернокожих и темнокожих. Что это за порядки, спрашивается? Произойдет там советская власть, но многие а̀нглийские коммунисты не будут знать, что такое есть классовая вражина в голом виде, и с непривычки не сумеют с ней как следовает обойтиться. Вот тогда я напрошусь к ним поехать, поучить их и, как я ихний язык буду знать, то приеду и сразу в точку: «Революшьен у вас? Коммунистишьен? Бери, ребята, капиталистов и генералов к ногтю! Мы в России их, гадов, в семнадцатом году по своей невинности на волю пущали, а они потом нам начали жилы резать. Бери их к ногтю, чтобы ошибки не понесть, чтоб олрайт вышло!» — Макар раздул ноздри, подмигнул Размётнову. — Вот к чему мне ихний язык понадобился. Понятно? Я ночи насквозь спать не буду, последнего здоровья лишуся, но… — и, скрипнув густыми мелкими зубами, докончил: — язык этот выучу! На а̀нглийском языке буду без нежностев гутарить с мировой контрой! Пущай гады трепещут заране! От Макара Нагульнова им, кгм… Это им не кто-нибудь другой! От него помилования не будет. «Пил кровя из своих а̀нглийских рабочих классов, из индейцев и из разных других угнетенных нациев? ксплоатировал чужим трудом? — становися, кровяная гадюка, к стенке!» Вот и весь разговор! Эти слова я перво-наперво разучу. Чтобы мне их без заминки говорить.