— Вот где кроется мое несчастье! — воскликнул Флоримон. — Разве можно было натренировать свое тело в этом Бостоне, где мы только тем и занимались, что сидели над ивритом?
— Уж не сожалеешь ли ты о том, что провел там несколько месяцев и кое-чему научился?
— По правде сказать, нет. Я смог прочесть Экзод в подлиннике и добился больших успехов в греческом, изучая Платона.
— Вот и великолепно! В пансионе жизни, который я открываю для вас, тебя и Кантора, вы получите возможность укрепить свое тело так же, как и свой ум. Сегодня ты, кажется, недоволен тем, что мы шли недостаточно быстро?
— О нет! — вскричал Флоримон, который чувствовал разбитость во всем теле.
Граф растянулся напротив сына, с другой стороны костра, положив голову на свой заплечный мешок. Лес окружал их морозной тишиной, прерываемой лишь какими-то бесконечными потрескиваниями, природу которых они не могли объяснить и которые то и дело заставляли их вздрагивать.
— Ты гораздо сильнее меня, отец, — повторил Флоримон. Трудный поход послужил хорошим уроком для этого удачливого, тщеславного юноши.
— Не во всем, мой мальчик. Твое сердце свободно, спокойно. Твоя юношеская холодность защищает тебя, словно доспехи, и она-то поможет тебе предпринять и одолеть то, за что я лично уже не могу взяться, ибо мое сердце принадлежит не только мне.
— Значит, любовь ослабляет сердце? — спросил Флоримон.
— Нет, но ответственность за жизнь и счастье других очень мешает свободе или, вернее, тому, что мы называем свободой на заре нашей жизни. Видишь ли, любовь, как всякое новое познание, обогащает, но в Библии сказано: «Умножать свои познания — значит умножать свои трудности». Не стремись нетерпеливо владеть всем, Флоримон. Но и не отказывайся ни от чего, что может преподнести тебе жизнь, из страха, что это доставит тебе страдания. Стремиться владеть всем сразу — безумие. Игра жизни состоит в том, что каждый возраст имеет свои привилегии. Юность свободна, пусть, но человек зрелый способен любить, а это ни с чем не сравнимое чувство.
— Как ты думаешь, я познаю эту радость?
— Какую радость?
— Любовь, о которой ты говоришь.
— Ее надо заслужить, мой мальчик, и за нее надо расплачиваться.
— Я догадываюсь об этом… Она даже заставляет расплачиваться других, — сказал Флоримон, растирая ноющие икры.
Граф де Пейрак от души расхохотался. С Флоримоном они всегда понимали друг друга с полуслова. Флоримон тоже засмеялся и бросил на отца понимающий взгляд.
— А ты, отец, повеселел, с тех пор как наша мать с нами.
— Ты тоже, сын, ты тоже повеселел.
Они помолчали, думая о чем-то неопределенном, в чем проскальзывало лицо Анжелики и что понемногу выкристаллизовалось в мысли о человеке, который вкрался в их дом, как волк, чтобы оскорбить их, и которого они теперь преследовали.
— А знаешь, отец, кого напоминает мне этот лейтенант Пон-Бриан? — вдруг сказал Флоримон. — Он, конечно, немного невоспитаннее, менее вульгарен, и все-таки он из той же породы. Это ужасно, но он напоминает мне капитана Монтадура.
— А кто такой этот капитан Монтадур?
— Так… одна гнусная свинья… По приказу короля он со своими солдатами охранял наш замок и уже одними своими взглядами оскорблял мою мать. Сколько раз у меня появлялось желание проткнуть ему брюхо! Но я был тогда очень мал и ничего не мог сделать, чтобы защитить ее. А их было слишком много, этих солдафонов, и они были сильны… Сам король желал гибели моей матери, ждал, когда она сложит оружие…
Он замолчал и натянул на себя свой тяжелый короткий плащ, подбитый волчьим мехом, которым он прикрылся за неимением одеяла. Он долго молчал, и Жоффрей де Пейрак подумал, что он уснул, но юноша вдруг снова заговорил:
— Ты сказал, что мое сердце еще свободно и спокойно, что я холоден ко всему, но здесь ты ошибаешься, отец.
— Правда?.. Неужели ты влюблен?
— Это не то, что ты думаешь. Но в моем сердце давно уже кровоточит рана, она часто не дает мне покоя, меня терзает глубокая ненависть. Потому что я любил. И я ненавижу! Ненавижу людей, которые убили моего маленького братика ШарляАнри. Его я любил…
Он оперся на локоть, и свет пламени упал на его склоненное лицо. Глаза юноши горели лихорадочным блеском.
«А ведь я ошибался в нем, — подумал граф, — его сердце трепещет».
Флоримон снова заговорил:
— Это был мой единоутробный брат, сын моей матери и маршала дю Плесси-Белльера.
— Я знаю.
— Он был прелестный малыш. Я уверен, что Монтадур задушил его собственными руками, чтобы отомстить моей матери за то, что она отвергала его. Да, Монтадур походил на этого самовлюбленного Пон-Бриана, который так недавно щеголял перед нами своей безукоризненной выправкой и жизнерадостной улыбкой… В нем то же самое фанфаронство!.. Когда я думаю о Монтадуре, я начинаю ненавидеть всех французов, наемников и бандитов, и их наглые улыбки. Но ведь и сам я тоже француз. Иногда я обвиняю мать, которая не разрешила мне посадить с собой в седло Шарля-Анри и увезти: я бы спас его. Хотя, правда, он был так мал. Сумел бы я защитить его от всех и вся? Когда я вновь размышляю об этом теперь, я понимаю, конечно — хотя в тот момент об этом не думал, — что и сам был тогда всего лишь ребенком… безоружным ребенком… несмотря на свою шпагу. А моя мать была еще более беззащитна. Я ничего не мог сделать, чтобы защитить ее, избавить от подлых мучителей. Я мог только отправиться на твои поиски. Теперь я нашел тебя и вдвоем мы сильны, ты, ее муж, и я, ее сын. Но слишком поздно, они успели совершить свое гнусное дело. Ничто не сможет вернуть к жизни маленького Шарля-Анри…
— Наступит день, когда он в какой-то мере воскреснет для тебя.
— Что ты хочешь сказать?
— День, когда родится твой собственный сын.
Флоримон с удивлением уставился на отца, потом вздохнул.
— Да ведь и впрямь! Хорошо, что ты сказал мне это, отец, спасибо!
Он закрыл глаза. Вид у него был очень усталый. Все это время, что он предавался воспоминаниям, он говорил короткими, неторопливыми фразами, словно бы постепенно раскрывал истины, которые еще не были до конца ясны ему самому. А для графа его рассказ был уголком таинственного покрывала, который приподнимался над не знакомой ему горестной жизнью Анжелики, что она вела вдали от него. Сама Анжелика никогда не рассказывала ему о маленьком Шарле-Анри. Верно, из чувства такта по отношению к нему, а может быть, и из чувства страха… Но разве сердце матери кровоточило меньше, чем сердце Флоримона?..
Стыд, горе, бессилие огнем жгли сердце юноши, и Жоффрей де Пейрак почувствовал, что сейчас оба они, отец и сын, испытывают одинаковый гнев оскорбленного мужчины, гнев, который жил в его душе с того самого момента, как он покинул форт Вапассу, отправившись в погоню за Пон-Брианом.