Но Рагю, бледный и дрожащий, сделал еще шаг назад, словно пораженный ужасом святотатец:
— Нет, нет! Не могу!
Промелькнуло ли в душе Луки и Жозины предчувствие истины, узнали ли они несчастного, который блуждал по миру целых полвека, влача бремя праздности и распутства, а теперь вернулся на родину для новых мук? Они посмотрели на него глазами, светившимися добротой и радостью, и тень глубокого участия омрачила их взор. И Лука сказал просто:
— Ступайте же куда вам хочется, если вы не можете войти в нашу семью теперь, когда она становится все более тесной, все более дружной, все более единой. Видите? Вот она уже совсем сливается: столы придвигаются к столам; скоро останется лишь один стол, за которым будет восседать единый братский народ!
И вправду обедавшие начали подсаживаться друг к другу, каждый стол, казалось, пускался в путь к своему соседу, столы мало-помалу смыкались: так всегда бывало к концу общей трапезы, славившей ясным июньским вечером праздник лета. Это получалось как бы само собой: сначала между столами сновали дети, переходившие во время десерта от одного стола к другому, а затем и взрослые, обедавшие с родственниками жены или мужа, подсаживались во время десерта к столу своих родителей, желая побыть все вместе. Северен Боннер обедал за столом Морфенов, Зоя Боннер — за столом Бурронов, Антуанетта Боннер — за столом Луки; как же могло их не тянуть к отцовскому столу, за которым сидел их старший брат Люсьен? Фроманы были рассеянны по различным столам, как семена — по различным бороздам: Шарль обедал вместе с Боннерами, Тереза и Полина — вместе с Морфенами; как же было им не показать пример другим, не увлечь других к родительскому столу? Ведь им так хотелось побыть вместе со своим отцом — основателем и создателем Города! И тогда взору Рагю предстала изумительная картина: столы двигались, примыкали, присоединялись друг к другу и в конце концов слились в единый стол, протянувшийся вдоль всего радостного Города. В аллеях, перед дверьми ликующих домов справлялась под звездами одна нераздельная трапеза, пасхальная трапеза братски единого народа; то было необъятное сопричастие, локоть к локтю, на одной и той же скатерти, среди тех же рассыпанных по столам розовых лепестков. Весь Город был охвачен гигантским пиршеством; семьи перемешались, слились в единую семью; одно и то же дыхание приподнимало грудь всех этих людей, одна и та же любовь владела всеми сердцами. С высокого, — чистого неба спускался сладостный, всеобъемлющий мир — гармония природы и людей.
Боннер не вмешивался в разговор Луки и Рагю; он не спускал глаз с несчастного старика, наблюдая за тем, как в нем совершается душевный перелом, которого ждал старый мастер; все то удивительное, что видел в течение дня Рагю, постепенно вырывало почву у него из-под ног; теперь же ослепительная картина празднества потрясла ужасом и сломила его. Пораженный в самое сердце, Рагю шатался; Боннер протянул ему руку.
— Идем, пройдемся немного! Вечерний воздух так нежен… Скажи, веришь ли ты теперь в наше счастье? Ты видишь, можно работать и быть счастливым, ибо только в труде — радость, здоровье, достойная жизнь. Работать — это значит жить. Только католическая религия, религия страдания и смерти, превратила труд в проклятие и усматривала сущность райского блаженства в вечной праздности… Труд не властвует над нами: он дыхание нашей груди, кровь наших жил, единственный смысл жизни, он заставляет нас любить, стремиться к продолжению своего рода, к бессмертию человечества.
Но Рагю, окончательно сломленный, уже не спорил; казалось, он был охвачен бесконечной смертельной усталостью.
— Ах, оставь, оставь меня… Я трус!
Ребенок выказал бы больше мужества, чем я; я презираю себя.
Потом, понизив голос, он добавил:
— Я ведь пришел сюда, чтобы убить их обоих… Да, то был бесконечный путь, все новые и новые дороги, годы скитаний наугад, сквозь неведомые страны… И только одна исступленная мысль жила в моей душе: вернуться в Боклер, разыскать их и вонзить им в тело тот нож, которым я когда-то так неудачно воспользовался!.. А теперь ты оставил меня в дураках, я дрогнул перед ними, я отступил, как трус, увидя их красоту, их величие, их счастье!
Боннер содрогнулся, услыхав это признание. Еще накануне его пронизало мрачным трепетом предчувствие задуманного Рагю преступления. Но теперь, видя, что Рагю раздавлен, он почувствовал к нему жалость.
— Идем, идем, бедняга! Переночуй у меня и сегодня. Завтра посмотрим.
— Ночевать еще раз у тебя? О, нет! Нет! Я ухожу, ухожу сейчас же.
— Но не можешь же ты уйти на ночь глядя: ты слишком утомлен, слишком слаб… Почему бы тебе не остаться с нами? Ты успокоишься, познаешь наше счастье.
— Нет, нет! Я должен уйти сейчас же, сейчас же. Верно сказал горшечник: мне здесь не место.
И голосом грешника, пытаемого в аду, Рагю добавил с затаенным бешенством:
— Я не в силах видеть ваше счастье. Я бы слишком страдал!
Боннер не настаивал; его охватило тягостное, жуткое чувство. Он молча привел Рагю к себе домой; тот, не дожидаясь конца праздника, взял свою котомку и палку. Они не обменялись на прощание ни единым словом, ни единым жестом. И Рагю, нищий, разбитый старик, пустился в путь неверным шагом и исчез вдали, в постепенно сгущавшемся мраке. Боннер молча глядел ему вслед.
Но Рагю не сразу удалось избавиться от зрелища праздничного Боклера. Он медленно углубился в ущелье Бриа и шаг за шагом, с трудом начал взбираться между скал по склону Блезских гор. Теперь Рагю находился над Городом. Он обернулся. Бесконечное темно-синее, чистое небо искрилось звездами. И в этой ясной, нежной июньской ночи простирался внизу Город, сверкавший, подобно небу, бесчисленным множеством маленьких светил. То зажглись среди зелени, вдоль пиршественных столов, тысячи и тысячи электрических лампочек. Торжествуя над тьмой, вырисовываясь пламенными очертаниями среди мрака, эти столы вновь выступили перед Рагю. Они уходили вдаль, заполняли горизонт. До слуха Рагю по-прежнему доносились смех и песни; он все еще против воли присутствовал на этом гигантском пире, пире целого народа, слившегося в братскую, единую семью.
Тогда Рагю вновь попытался избавиться от этого зрелища; он поднялся еще выше, но, обернувшись, снова увидел Город, сиявший еще более ярким светом. Рагю поднялся еще выше, он поднимался все дальше и дальше. Но по мере того, как он поднимался, он оборачивался, и Город, казалось ему, еще более вырастал; теперь он уже занимал всю равнину, он стал самим синим небом, сверкающим звездами. Все яснее доносились до слуха Рагю смех и песни: то великая человеческая семья праздновала радость труда на плодородной земле. Рагю в последний раз оглянулся и ускорил шаги; и еще долго шел он, пока не затерялся во мраке.
Прошли еще годы, и неотвратимая смерть, послушная спутница вечной жизни, сделала свое дело: унесла одного за другим тех, кто уже выполнил свою задачу. Первым умер Буррон, за ним его жена Бабетта, она оставалась веселой до самого конца. Затем ушел Пти-Да, потом Ма-Бле закрыла навеки свои голубые глаза, подобные беспредельному, вечному небу. Ланж скончался, заканчивая глиняную фигурку, изображавшую очаровательную девочку-босоножку, напоминавшую его покойную жену. Нанэ и Низ умерли, слившись в поцелуе, не успев достигнуть глубокой старости. Наконец, Боннер встретил смерть, как герой, на ногах, словно унесенный бурей труда: он умер в цехе, куда пришел посмотреть на работу гигантского молота, который одним ударом выковывал рельс.