Страница любви | Страница: 14

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И над этой безбрежностью, над этим облаком, спустившимся на Париж и уснувшим над ним, высоким сводом раскинулось прозрачно-чистое, бледно-голубое, почти белое небо. Солнце подымалось в неяркой пыли лучей. Свет, отливавший золотом, смутным, белокурым золотом детства, рассыпался мельчайшими брызгами, наполняя пространство теплым трепетом. То был праздник, величавый мир и нежная веселость бесконечного простора, а город, под дождем сыпавшихся на него золотых стрел, погруженный в ленивую дрему, все еще медлил выглянуть из-под своего кружевного покрова.

Всю последнюю неделю Элен наслаждалась созерцанием расстилавшегося перед ней Парижа. Она не могла наглядеться на него. Он был бездонно глубок и изменчив, как океан, детски ясен в часы утра и охвачен пожаром в час заката, проникаясь и радостью и печалью отраженного в нем неба. Солнце прорезало его широкими золотистыми бороздами, туча омрачала его и вздымала в нем бурю. Он был вечно нов: то недвижное оранжевое затишье, то вихрь, мгновенно затягивавший свинцом все небо; ясные, светлые часы, когда на гребне каждой крыши играет легкий отблеск, — и ливни, затопляющие небо и землю, стирающие горизонт в исступлении бушующего хаоса. Здесь, у окна, Элен переживала всю грусть, все надежды, рождающиеся в открытом море. Ей даже чудилось, что она ощущает на своем лице его мощное дыхание, его терпкий запах, и неумолчный рокот города порождал в ней иллюзию прилива, бьющего о скалы крутого берега.

Книга выскользнула у нее из рук. Элен грезила, устремив глаза вдаль. Она часто откладывала книгу в сторону: ее побуждало к этому желание прервать чтение, не сразу понять, а повременить. Ей нравилось понемногу удовлетворять свое любопытство. Книга вызывала у Элен волнение, душившее ее. В то утро Париж исполнен был радостью и смутным томлением, какие она ощущала и в себе. В этом была великая прелесть: не знать, полуотгадывать, медленно приобщаться, смутно чувствовать, что возвращаешься ко дням своей юности…

Как лгут эти романы! Она была права, что никогда не читала их. Это — небылицы, годные лишь для пустых голов, для людей, лишенных трезвого чувства действительности. И все же она была очарована. Ее мысли неотступно возвращались к рыцарю Айвенго, так страстно любимому двумя женщинами — прекрасной еврейкой Ревеккой и благородной леди Ровеной. Ей казалось, что она любила бы с гордостью и терпеливо-ясным спокойствием Ровены. Любить, любить! И это слово, которое она не произносила вслух, но которое, помимо ее воли, звучало в ней, удивляло ее и вызывало на устах ее улыбку. Вдали, подобно стае лебедей, неслись над Парижем бледно-дымные клочья, гонимые легким ветерком, медленно проплывали густые массы тумана. На миг, словно призрачный город, увиденный во сне, проступил левый берег Сены, зыбкий и неясный, но обрушилась громада тумана, и волшебный город исчез, смытый половодьем. Теперь пары, равномерно разлитые над всем городом, закруглялись в красивое озеро с белыми гладкими водами. Только над руслом Сены они несколько сгустились, обозначая его серым изгибом. По этим белым водам, таким спокойным, медленно плыли на кораблях с розовыми парусами какие-то тени. Молодая женщина следила за ними задумчивым взором. Любить, любить! И она улыбалась реявшей перед нею мечте.

Элен вновь взялась за книгу. Она дошла до нападения на замок, когда Ревекка ухаживает за раненым Айвенго и рассказывает ему о ходе боя, за которым следит через окно. Элен чувствовала себя в мире прекрасного вымысла, она прогуливалась в нем, как в сказочном саду с золотыми плодами, вкушая сладость всех иллюзий жизни. Потом, в конце сцены, когда закутанная в покрывало Ревекка изливает свою нежность, склонившись над уснувшим рыцарем, Элен снова уронила книгу: ее сердце переполнилось — она была не в силах продолжать чтение.

Боже мой! Неужели все это было правдой? Элен откинулась на кушетке, члены ее оцепенели от вынужденной долгой неподвижности; она созерцала Париж, туманный и таинственный под золотистым солнцем. Страницы романа воскресили перед ней ее собственную жизнь. Она увидела себя молодой девушкой, в Марселе, у своего отца, шляпника Муре. Улица Птит-Мари была мрачна. В их доме, где всегда кипел котел воды, нужной для изготовления шляп, даже в хорошую погоду веяло прелым запахом сырости. Она увидела и свою мать, всегда больную, молча целовавшую ее бледными губами. Ни разу луч солнца не блеснул в детской Элен. Вокруг нее много работали, тяжелым трудом завоевывая себе скромный достаток. И это было все: вплоть до ее свадьбы ничто не выделялось из этой череды однообразных дней. Однажды утром, возвращаясь с матерью с рынка, она толкнула корзиной, полной овощей, молодого Гранжана. Шарль обернулся и пошел за ними. В этом и заключался весь их роман. В течение трех месяцев она встречала его повсюду — смиренного, неловкого. Он не решался заговорить с ней. Элен было шестнадцать лет, она немножко гордилась этим поклонником, зная, что он из богатой семьи. Но она находила его некрасивым, часто подсмеивалась над ним, и ночи ее, в стенах большого сырого дома, оставались безмятежными. Потом их поженили. Она до сих пор удивлялась этому браку. Шарль обожал ее: вечером, когда она ложилась спать, он, стоя на коленях, целовал ее обнаженные ноги. Она улыбалась, дружески журя его за это ребячество. Снова потянулась серая жизнь. За двенадцать лет она не могла вспомнить ни одного потрясения. Она была очень спокойна и очень счастлива, не ведая волнений ни плоти, ни сердца, поглощенная повседневными заботами скромного хозяйства. Шарль все так же целовал ее ноги, белые, как мрамор, она же была снисходительна и матерински ласкова к нему. И только. Вдруг она увидела перед собой комнату в гостинице дю-Вар, мертвого мужа, траурное вдовье платье, перекинутое через стул. Она плакала, как в тот зимний вечер, когда умерла ее мать. Снова потекли дни. Вот уже два месяца, как она жила одна с дочерью и опять чувствовала себя счастливой и спокойной. Боже мой! И это было все? Но тогда — что же говорила эта книга, повествующая о той великой любви, которая озаряет целую жизнь?

У горизонта, вдоль спящего озера, здесь и там пробегала зыбь. Потом озеро вдруг как бы разверзлось; открылись трещины, от края до края начинался разлом, предвещавший окончательное распадение. Солнце, подымавшееся все выше в ликующем сиянии своих лучей, вступало в победную борьбу с туманом. Огромное озеро, казалось, мало-помалу иссякало, воды его были незримо спущены. Пары, еще недавно такие густые, утончались, становились прозрачнее, окрашиваясь яркими цветами радуги. Весь левый берег был нежно-голубой; медленно темнея, его голубизна принимала фиолетовый оттенок над Ботаническим садом. Квартал Тюильри отливал бледно-розовым, словно ткань телесного цвета; ближе к Монмартру, казалось, сверкали угли — кармин пылал в золоте, — а там, вдали, рабочие кварталы темнели кирпично-красными тонами, постепенно тускневшими, переходившими в синевато-серые оттенки шифера. Еще нельзя было разглядеть трепетно ускользавший от глаз город, подобный морскому глубинному дну, которое угадывается взором сквозь прозрачность воды с его наводящими страх зарослями высоких трав, неведомыми ужасами и смутно виднеющимися чудовищами. А воды все спадали. Они уже превратились в прозрачные раскинутые покровы, редевшие один за другим; образ Парижа рисовался все отчетливее, выступая из царства грез.

Любить, любить! Почему это слово столь сладостно вновь и вновь звучало в Элен, пока она следила за таянием тумана? Разве она не любила своего мужа, за которым ухаживала, как за ребенком? Но щемящее воспоминание пробудилось в ней — воспоминание об ее отце, который через три недели после смерти жены повесился в чулане, где еще хранились ее платья. Он умирал там, судорожно вытянувшись, зарывшись лицом в юбку покойницы, окутанный одеждами, от которых еще слегка веяло той, кого он все так же страстно любил. Вдруг воображение Элен перескочило к другому, к мелочам ее домашнего обихода, к подсчету месячных расходов, только что произведенному утром с Розали. Элен ощущала гордость при мысли о заведенном ею строгом порядке. Более тридцати лет она вела жизнь, проникнутую непоколебимым достоинством и твердостью. Справедливость была единственной ее страстью. Обращаясь к своему прошлому, она не находила в нем ни одного часа, отмеченного слабостью, она видела себя идущей твердым шагом по ровной, прямой дороге. Пусть дни бегут — она пойдет дальше своим спокойным путем, не встречая препятствий. И это делало ее суровой, внушало ей гнев и презрение к тем вымышленным существованиям, героизм которых смущает сердца. Единственно подлинной жизнью была ее жизнь, протекавшая среди безмятежного покоя.