Западня | Страница: 101

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он сделал короткую паузу и взял в горсть пять-шесть кусочков «девичьей кожи».

— Ну вот, все это отняло бы не больше времени, чем вот эти штучки.

И он быстро побросал все куски себе в рот.

— У императора несколько иной план… — сказал полицейский, подумав минуты две.

— Да бросьте вы! — яростно закричал шапочник. — Знаем мы его план! Европа на нас плевать хочет… Каждый день тюильрийские холуи подбирают вашего патрона под столом между двумя великосветскими шлюхами!

Тут Пуассон встал. Он подошел поближе и, приложив руку к сердцу, сказал:

— Вы оскорбляете меня, Огюст. Спорьте, но не касайтесь личностей.

Тогда в дело вмешалась Виржини. Она попросила мужчин оставить ее в покое. Убирайтесь вы со своей Европой — знаете куда? Живут душа в душу и постоянно грызутся из-за политики!.. Мужчины немного поворчали, а потом полицейский в знак того, что он больше не сердится, принес готовую крышку от новой коробочки. На ней была выложена разноцветным деревом надпись: «Огюсту на добрую память». Лантье был очень польщен. Он откинулся на стуле и так развалился, что, казалось, прильнул к Виржини. А муж глядел на это, и ни его мутные глаза, ни потрепанное лицо ничего не выражали; но время от времени кончики рыжих усов шевелились так странно, что другому, не такому самоуверенному человеку, как Лантье, это должно было бы внушить некоторые опасения.

Пройдоха Лантье отличался спокойной наглостью, которая так нравится дамам. Не успел Пуассон отвернуться, как он уже поцеловал его жену в левый глаз. Обычно он отличался осторожностью и хитростью, но после споров о политике шел на любой риск: он хотел одержать верх над противником в глазах женщины. Украдкой за спиной полицейского жадно целуя Виржини, Лантье мстил ему за императорский режим, сделавший Францию пятой спицей в колеснице. Но на этот раз он позабыл о присутствии Жервезы. Она уже ополоснула и вытерла пол и теперь стояла перед прилавком в ожидании своих тридцати су. К поцелую она отнеслась спокойно, как к чему-то вполне естественному, не имевшему к ней никакого отношения. Виржини, казалось, была раздосадована. Она швырнула на прилавок тридцать су. Жервеза, мокрая и жалкая, как собака, вытащенная из сточной канавы, не трогалась с места и будто все еще ждала чего-то.

— Так она вам ничего не сказала? — спросила она, наконец, у Лантье.

— Кто? — громко переспросил он. — Ах, да, Нана!.. Нет, нет, больше ничего. Какой ротик у этой штучки! Настоящий горшочек земляники!

И Жервеза ушла со своими тридцатью су в руках. Ее. стоптанные башмаки чавкали, как два насоса, и разыгрывали целую арию, оставляя на тротуаре широкие грязные следы.

Местные пьяницы говорили, что Жервеза пьет с горя, что ей хочется забыть о падении дочери. Да и сама она, когда брала со стойки стакан чего-нибудь крепкого, неизменно принимала трагический вид и, выпив, заявляла, что хочет издохнуть от этой отравы. Напившись допьяна, она повторяла, что пьет с горя. Но порядочные люди пожимали плечами: кто же не знает, чего стоит в «Западне» это бутылочное горе. Конечно, вначале бегство Нана очень мучило Жервезу. В ней была возмущена вся ее порядочность; к тому же всякой матери неприятно думать, что, быть может, в эту минуту ее дочь путается с первым встречным. Но Жервеза слишком отупела, сердце ее было разбито, ум помутился, и она не могла долго страдать от позора. Настроение у нее быстро менялось. То она забывала о дочери и не думала о ней по целым неделям, то вдруг ее неожиданно охватывал гнев или, наоборот, нежность; случалось это и в трезвом и в пьяном виде; ею овладевала бешеная жажда видеть Нана, осыпать ее поцелуями или, наоборот, яростными ударами, смотря по расположению духа. Кончилось тем, что она утратила всякое представление о порядочности. Но ведь Нана была ее дочь, — не так ли? А когда у человека есть собственность, он не желает, чтобы она улетучивалась.

Когда на Жервезу нападали такие мысли, она принималась оглядывать всю улицу взглядом сыщика. Ах, если бы ей подстеречь эту дрянь! Уж она сумела бы притащить ее домой!.. В тот год весь квартал перестраивался. Прокладывали бульвар Мажента и бульвар Орнано, которые снесли с лица земли старую заставу Пуассоньер и перерезали внешний бульвар. Вся эта часть города стала совсем неузнаваемой. С одной стороны улица Пуассонье была сровнена с землей. Теперь с улицы Гут-д'Ор был виден огромный просвет, залитый солнцем и свежим воздухом, а на месте жалких домишек, закрывавших вид с этой стороны, возвышался на бульваре Орнано настоящий монумент, — огромный шестиэтажный дом, украшенный скульптурами, словно церковь; его сверкающие окна, прикрытые вышитыми занавесками, говорили о богатстве. Этот ослепительный белый дом, стоявший как раз против улицы Гут-д'Ор, казалось, отбрасывал на нее целый поток света. Лантье и Пуассон спорили из-за него ежедневно. Шапочник никак не мог примириться с разрушениями, производившимися в Париже. Он обвинял императора, что тот повсюду строит дворцы, чтобы выгнать рабочих в провинцию, а полицейский, бледнея от гнева, холодно отвечал, что император, наоборот, заботится прежде всего о рабочих, и для того, чтобы дать им работу, он, если понадобится, снесет с лица земли весь Париж. Жервеза тоже досадовала, что перестройка разрушает привычный темный угол предместья. В сущности, ей было обидно, что, в то время как она катится ко дну, квартал обновляется и украшается. Тот, кто сидит в грязи, не любит, чтобы на него падал свет. Поэтому, разыскивая Нана, Жервеза приходила в ярость, шагая через наваленные строительные материалы, ковыляя по разрытым тротуарам, обходя загородки. Прекрасный дом на бульваре Орнано выводил ее из себя. Такие дома строятся для шлюх вроде Нана.

Между тем она не раз получала сведения о дочери. Всегда ведь находятся добрые люди, которые любят и торопятся сообщать вам неприятности. Да, ей рассказали, что Нана уже успела бросить своего старика, и притом, для начинающей, бросить очень ловко. Со стариком ей было неплохо. Он баловал ее, души в ней не чаял; при известной ловкости она даже могла быть вполне свободной. Но юность глупа, и Нана убежала с каким-то хлыщом; с кем — хорошо не знали. Однако было доподлинно известно, что в один прекрасный день на площади Бастилии она попросила у старика три су на маленькую надобность, и что он так и ждет ее там по сей день. В хорошем обществе это называется откланяться по-английски. Другие божились, что после этого ее уже видели в «Салоне Безумия», на улице Шапель, где она отплясывала канкан. Тут-то Жервеза и решила обойти все местные кабачки и танцульки. Она посещала все публичные балы. Купо сопровождал ее в этих поисках. Сначала они просто ходили по увеселительным местам, вглядываясь во всех вертящихся девиц. Но в один прекрасный вечер, — у них были деньги, — они сели за столик и заказали вина для того, видите ли, чтобы освежиться и подождать, не явится ли дочь. Через месяц они совсем забыли о Нана и стали шляться по кафешантанам для собственного удовольствия: им нравилось глядеть на танцующих. Целыми часами сидели они молча, облокотясь на столик, одурев от топота, сотрясавшего пол, с удовольствием следя тусклым взглядом, как в духоте крутится пестрая, освещенная красным светом толпа.