Западня | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Конечно, я знаю, — говорила Жервеза, — Этьен его сын, и этой связи я не могу порвать. Если Лантье захочет поцеловать Этьена, я пошлю мальчика к нему. Нельзя же запретить отцу любить своего ребенка… Но что до меня, госпожа Пуассон, то я скорее дам изрубить себя на куски, чем позволю ему хотя бы пальцем меня коснуться. Между нами все кончено.

Сказав это, Жервеза начертила в воздухе крест, как бы навеки скрепляя свою клятву. Желая прекратить разговор, она вскочила, точно внезапно очнувшись, и закричала работницам:

— Что же это вы! Думаете, белье само выгладится?.. Ну и народ! Живо за работу! Не лениться!

Но разомлевшие, охваченные ленью работницы не торопились. Они сидели, опустив руки на колени, все еще держа пустые стаканы, в которых оставалась на донышке кофейная гуща. Болтовня продолжалась.

— У меня была одна знакомая, Селестина, — говорила Клеманс. — Так она помешалась на кошачьей шерсти… Вы понимаете, ей повсюду мерещилась кошачья шерсть. Она постоянно вертела языком, — вот так, потому что ей казалось, будто у нее рот набит кошачьей шерстью.

— А у одной моей приятельницы, — подхватила г-жа Пютуа, — завелась глиста… О, это ужасно привередливая тварь… Если несчастная женщина не даст ей цыпленка, то глиста принимается грызть ей кишки. Подумайте только! Муж зарабатывает семь франков, и все деньги уходят на то, чтобы кормить глисту разными деликатесами!

— Ну, я бы ее живо вылечила, — перебила мамаша Купо. — Ей-богу! Нужно только съесть жареную мышь, и глиста сейчас же издохнет.

Жервезу тоже охватила какая-то блаженная лень. Но она встряхнулась и встала. Господи, сколько времени пропало за болтовней! Этак много не наработаешь! Она первая взялась за свои занавески и тут же обнаружила на них кофейное пятно. Прежде чем браться за утюг, ей пришлось затереть пятно мокрой тряпкой. Работницы потягивались перед печкой и нехотя разбирали утюги. Клеманс, едва поднявшись с места, тотчас раскашлялась. Потом она догладила мужскую сорочку и заколола булавочками рукава и воротник. Г-жа Пютуа продолжала гладить юбку.

— Ну, до свиданья, — сказала Виржини. — Я ведь ходила только за сыром. Пуассон, наверно, думает, что я замерзла по дороге.

Она вышла, но не успела сделать и трех шагов, как вернулась, приоткрыла дверь и крикнула, что Огюстина катается с мальчишками на катке в конце улицы. Эта паршивая девчонка ушла чуть ли не два часа тому назад. Вскоре прибежала красная и запыхавшаяся Огюстина с корзиной в руках; волосы ее были полны снега. Она с лукавым видом выслушала брань, уверяя, что по такой гололедице нельзя было быстро идти. Наверно, какие-то сорванцы насовали ей снега в карманы, потому что через четверть часа из них потекло, как из лейки.

Теперь в прачечной завелся обычай бездельничать в послеобеденное время. Прачечная служила убежищем для всех озябших соседей. Вся улица Гут-д'Ор знала, что там тепло. У печки постоянно толкались болтливые соседки, они приходили сюда посплетничать и грелись у огня, подобрав юбки до колен. Жервеза гордилась тем, что у нее так тепло и хорошо; она зазывала к себе людей — «держала салон», как говорили со злобной насмешкой Лорилле и Боши. На самом же деле она была просто добрая женщина, ей всегда хотелось помочь, услужить людям; когда она видела, что какой-нибудь бедняк трясется от холода на улице, она не могла не пригласить его зайти. Она с удивительной сердечностью и участием относилась к одному семидесятилетнему старику; это был бывший маляр, который жил в том же доме, на антресолях, ему приходилось терпеть и холод и голод. Три его сына были убиты во время Крымской кампании, и старик жил, чем придется, потому что уже два года не мог держать в руках кисть. Когда Жервеза замечала, что дядя Брю топчется на снегу, стараясь согреться, она зазывала его, усаживала у печки и часто угощала куском хлеба с сыром. Седой, сгорбленный, с лицом, сморщенным, как высохшее яблоко, дядя Брю целыми часами сидел молча и прислушивался к потрескиванию угля. Быть может, он думал о своей полувековой работе, вспоминал о бесчисленных дверях и потолках, выбеленных и выкрашенных им в разных частях Парижа за пятьдесят лет.

— Послушайте, дядя Брю, — спрашивала иногда прачка. — О чем это вы все думаете?

— Так, ни о чем, о самых разных вещах, — тупо отвечал дядя Брю.

Работницы подшучивали над ним, уверяя, что он влюблен. Но дядя Брю, не слушая их, снова погружался в свое угрюмое молчание.

Теперь Виржини то и дело заводила разговор о Лантье. Казалось, ей доставляло удовольствие смущать и тревожить Жервезу вечными напоминаниями о бывшем возлюбленном. Однажды она сообщила, что встретилась с ним; прачка промолчала, и Виржини ничего не прибавила. Но на следующий день она рассказала Жервезе, что Лантье долго говорил о ней и говорил с большой нежностью. Эти секретные разговоры вполголоса в углу прачечной крайне смущали Жервезу. Всякий раз как она слышала имя Лантье, у нее сосало под ложечкой, словно этот человек врос в нее, оставил в ней часть самого себя. Конечно, она была вполне уверена в себе. Она хотела прожить жизнь честной женщиной, потому что честность — это уже половина счастья. Но, рассуждая так, она думала вовсе не о Купо: ведь она ничем не согрешила перед мужем, не согрешила даже в мыслях. Она с каким-то мучительным чувством думала о кузнеце. Постоянные мысли о Лантье, мало-помалу овладевшие ею, казались ей изменой Гуже, изменой их невысказанной любви, их нежной дружбе. Она чувствовала себя виноватой перед своим верным другом, и это огорчало и печалило ее. Кроме Гуже, она не хотела иметь никаких привязанностей вне семьи. А это чистое чувство было выше всей той грязи, в которую старалась столкнуть ее Виржини, подстерегавшая на ее лице жар желания.

С наступлением весны Жервеза все чаще стала искать убежища у Гуже. Мысли о Лантье неотступно преследовали ее: стоило ей присесть на стул, как она уже начинала думать о своем прежнем возлюбленном. Она видела, как он покидает Адель, как укладывает белье в их старый сундук, как он возвращается к ней на извозчике. На улице, когда ей случалось выходить из дому, на нее нападал ребяческий страх: ей чудились за спиною шаги Лантье, ее охватывала дрожь, она не смела обернуться, ей уже казалось, что он вот-вот обнимет ее сзади за талию. Наверно, он подстерегает ее и подстережет в один прекрасный день. Мысль об этом бросала Жервезу в холодный пот: он непременно поцелует ее в ухо, как шутя делал это раньше. Этот поцелуй приводил ее в ужас, при одной мысли о нем у нее начинался шум в ушах, она глохла и уже ничего не слышала, кроме тяжелого биения сердца. И вот с тех пор, как начались эти страхи, кузница стала единственным убежищем Жервезы. Там, под защитой Гуже, она успокаивалась и снова могла улыбаться; удары его звонкого молота разгоняли ее дурные мысли.

Какое это было счастливое время! Каждую пятницу прачка сама относила белье одной заказчице, жившей на улице Порт-Бланш: это было удобным предлогом для того, чтобы по дороге зайти в кузницу. Едва завернув за угол улицы Маркадэ и очутившись среди просторных пустырей и серых фабричных зданий, Жервеза уже чувствовала себя веселой, бодрой, как на загородной прогулке. Черная от угля мостовая и высокие, похожие на султаны, клубы пара над крышами радовали ее взор, как радует мшистая тропинка, вьющаяся в пригородном лесу посреди зеленых кустов. Ей нравился и этот белесоватый горизонт, пересеченный высокими фабричными трубами, и заслоняющий небо Монмартрский холм, и на нем белые дома с правильными рядами окон. Подходя к кузнице, Жервеза замедляла шаги; она перескакивала через лужи, ей доставляло огромное удовольствие пробираться по пустынному, загроможденному рухлядью и обломками двору. В глубине его, в кузнице, даже в яркий полдень светился горн. Сердце ее радостно билось в такт с перезвоном молотов. Она входила в кузницу раскрасневшаяся, с растрепавшимися завитками светлых волос, как женщина, которая спешит на любовное свидание. Гуже уже дожидался ее, с голыми руками, с голой грудью; в эти дни он сильнее обычного бил своим молотом по наковальне, чтобы она могла издалека услышать его. Он угадывал ее приближение и встречал ее тихим, ласковым смехом. Но Жервеза не позволяла Гуже отрываться ради нее от дела; она просила его продолжать работу; она любила смотреть, как молот ходит в его могучих руках, как перекатываются его мощные мускулы. Потрепав по щеке Этьена, усердно раздувавшего мехи, Жервеза часами стояла и смотрела, как куются болты. Она не обменивалась с Гуже и десятью словами, но они вряд ли почувствовали бы друг к другу большую нежность, даже если бы встретились наедине в запертой на ключ комнате. Шуточки и насмешки Соленой Пасти нисколько их не смущали; они даже не слышали их. Спустя четверть часа Жервеза начинала чуть-чуть задыхаться; жара, резкий запах, дым от горна — все это одурманивало ее; глухие удары молотов заставляли ее вздрагивать с головы до пят. Она чувствовала себя совсем счастливой: ей ничего больше не хотелось. Если бы Гуже сжал ее в своих объятиях, то и это не дало бы ей столь сильных ощущений. Жервеза подходила ближе, чтобы ощутить на щеках ветер, поднимавшийся при взмахах его молота, чтобы ощутить на себе самой силу его ударов. Искры сыпались на ее нежные руки и обжигали их, но она не отодвигалась, — нет, она радовалась этому огненному дождю, хлеставшему ее кожу. Гуже без сомнения видел, что ей это приятно, и, желая проявить свою любовь, со всей силой, со всей ловкостью, на какую только был способен, откладывал на пятницу самые трудные работы. Он не щадил себя, он бил с такою силой, что чуть не раскалывал пополам наковальню, он дрожал от восторга, что доставляет радость Жервезе. В течение всей весны их любовь наполняла кузницу громовыми раскатами. Среди черных прокопченных стен, содрогающихся от ударов молота, в красном свете пылающего горна этот тяжелый труд исполина превращался в идиллию. О нежных чувствах Гуже говорило раздавленное, расплющенное, как красный воск, железо. По пятницам, расставшись с Золотой Бородой, довольная, усталая, умиротворенная, прачка медленно поднималась по улице Пуассонье.