Западня | Страница: 75

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Мама, мама! — вторично закричал Гуже, и на этот раз в голосе его слышалось негодование.

Старушка вышла, сейчас же вернулась и сказала, садясь за кружева:

— Зайдите к нему. Он хочет вас видеть.

Жервеза вошла, вся дрожа, и оставила дверь открытой. Она волновалась: ведь это было все равно, что признаться перед его матерью в своих чувствах. Тихая комнатка, с картинками на стенах, с узкой железной кроватью, была похожа на комнату пятнадцатилетнего юноши. Гуже лежал в постели. Он был подавлен, пришиблен разоблачениями матушки Купо; его огромное тело было неподвижно вытянуто, глаза красны, прекрасная русая борода еще мокра от слез. По-видимому, в первые минуты бешенства он колотил своими страшными кулачищами по подушке, потому что сквозь прорванную наволочку вылезал пух.

— Послушайте, мама ошибается, — почти беззвучно вымолвил он. — Вы не должны мне ничего. Я не хочу, чтобы об этом говорили.

Приподнявшись, он глядел на Жервезу. Крупные слезы навернулись у него на глазах.

— Вы больны, господин Гуже? — прошептала Жервеза. — Скажите, что с вами?

— Нет, ничего, спасибо. Я очень устал вчера. Хочу немного подремать.

Но он не выдержал: из груди его вырвался стон.

— Ах, боже мой! Боже мой! Этого не должно было случиться. Не должно! Вы же клялись мне!.. И вот теперь случилось, случилось. О боже, какая мука! Уходите, уходите.

Он кротко умолял ее уйти. Жервеза не подошла к кровати. Гуже просил ее уйти, и она ушла, — тупо повернулась и ушла, не зная, что сказать ему в утешение. В большой комнате она взяла свою корзину; но она медлила и не уходила. Ей так хотелось найти настоящие слова. Г-жа Гуже продолжала работать, не поднимая головы. Наконец она сказала:

— Ну, что ж, до свиданья! Пришлите мне белье. Потом сосчитаемся.

— Да, хорошо… До свиданья… — пробормотала Жервеза. В дверях она остановилась и бросила последний взгляд на чистенькую, уютную квартирку: ей казалось, что она прощается с последними остатками своей порядочности. Потом она медленно затворила за собою дверь.

Жервеза вернулась в прачечную тупо, без единой мысли, — так коровы возвращаются к себе в стойло. Матушка Купо сидела на стуле возле печки; она в первый раз встала с постели. Но прачка даже не попрекнула ее; она была слишком разбита, у нее ныло все тело, как будто ее избили. Она думала о том, что жизнь слишком жестокая штука; хорошо бы помереть, да ведь сердце из груди нельзя вырвать.

Теперь Жервеза на все махнула рукой. Что бы ни случилось, отныне ей на все наплевать. При каждой новой неприятности она прибегала к своей единственной утехе: объедалась по три раза в день. Пусть хоть вся прачечная развалится; если ее не раздавят обломками, она готова уйти, хоть без рубашки. И прачечная разваливалась, не сразу, а постепенно, день за днем. Клиенты один за другим теряли терпение и отдавали белье другим прачкам. Г-н Мадинье, мадемуазель Реманжу и даже Боши вернулись к г-же Фоконье, которая была гораздо аккуратнее. Ведь надоест же в конце концов дожидаться пары чулок по три недели и надевать рубашку с неотстиранными пятнами. Жервеза даже не огорчалась. Она желала счастливого пути всем своим бывшим клиентам и говорила, что только рада не копаться больше в их грязище. Что ж! Пусть от нее откажется хоть весь квартал — тем лучше! Меньше грязи, меньше работы — только и всего! А тем временем у нее остались только неаккуратные плательщики, проститутки да женщины вроде г-жи Годрон, у которой белье так воняло, что ни одна прачка на всей Рю-Нев не принимала его в стирку. Прачечная прогорала. Жервеза была принуждена рассчитать последнюю работницу, г-жу Пютуа, и осталась одна со своей девчонкой-помощницей, косоглазой Огюстиной, которая с годами все больше глупела. Но и на них двоих не хватало работы: иной раз обе целыми днями били баклуши. Словом, развал был полный. Похоже, они скоро вылетят в трубу.

Естественным следствием лени и бедности было неряшество. Трудно было узнать прежнюю гордость Жервезы — небесно-голубую прачечную. Обшивка и стекла витрины почти никогда не мылись и были сверху донизу забрызганы грязью от проезжавших экипажей. На латунных проволоках были вывешены только три грязно-серых тряпки, оставшиеся от клиентов, умерших в больнице. Внутри было еще хуже: от постоянно сушившегося под потолком белья развелась такая сырость, что обои в стиле Помпадур отстали от стен и висели клочьями, точно паутина, заросшая пылью; поломанная, пробитая кочергою печь торчала в углу, словно чугунный лом в лавке старьевщика; гладильный стол производил такое впечатление, точно на нем обедал целый гарнизон: он был залит вином, кофе, измазан вареньем, весь в пятнах от ежедневных возлияний. В воздухе стоял острый запах прокисшего крахмала, воняло плесенью, подгоревшим салом, грязным бельем. Но Жервеза чувствовала себя в этой обстановке, как рыба в воде. Она не замечала, что в прачечной становится все грязнее; она опустилась, привыкла к ободранным обоям, и к замызганным стеклам, и к тому, что сама она ходит неумытая и в рваной юбке. Жить в грязи было как-то уютнее. Бросить все на произвол судьбы, видеть, как все разваливается, как пыль постепенно забивает все щели и покрывает все своим бархатным ковром, чувствовать, как все постепенно замирает вокруг нее, и пребывать в ленивом оцепенении — стало для Жервезы истинным наслаждением. Прежде всего покой, а на остальное наплевать! Постоянно возраставшие долги уже не мучали ее. Она потеряла всякую честность; если неизвестно, удастся заплатить или нет, — так лучше и не думать об этом. Когда ей переставали отпускать в долг в какой-нибудь лавке, она переходила в другую. Ей теперь приходилось мчаться по улице без оглядки, через каждые десять шагов ее подстерегал кредитор. На одной только улице Гут-д'Ор она боялась проходить мимо угольщика, мимо бакалейщика, мимо зеленщицы и, чтобы попасть в большую прачечную на Рю-Нев, делала большой крюк по улице Пуассонье, что отнимало добрых десять минут. Лавочники честили ее мошенницей. Однажды вечером мебельщик, у которого была куплена мебель для Лантье, поднял такой крик, что все соседи сбежались. Он орал, что если ему сейчас же не заплатят денег, он задерет Жервезе юбки и возьмет свое натурой. Конечно, когда происходили подобные сцены, Жервеза в ужасе дрожала, но потом встряхивалась, точно побитая собака, и тотчас забывала обо всем, а вечером как ни в чем не бывало садилась и ела не хуже обычного. Вот тоже нахалы! Чего они лезут? Нет у нее денег — родит она их, что ли! Притом все лавочники — мошенники и потому обязаны терпеть и ждать. И она спокойно засыпала в своей норе, стараясь не думать о том, что должно неминуемо произойти. Ну, прогорит — и наплевать, черт возьми! А пока что пусть к ней не лезут!

Между тем матушка Купо поправилась. Прачечная кое-как проскрипела еще целый год. Летом всегда бывает немного больше работы: гуляющие барышни с бульваров приносят в стирку белые юбки и перкалевые платья. Разорение надвигалось медленно; с каждой неделей Купо увязали все глубже и глубже. За этот год бывали периоды подъема, бывали и падения; в иные дни животы подводило от голода, и все щелкали зубами около пустого буфета, а иной раз объедались до отвала телятиной. Матушку Купо очень часто можно было видеть на улице: пряча что-то под фартуком, она не спеша, точно гуляя, направлялась к ломбарду, на улицу Полонсо. Она шла сгорбившись, с умильной ханжеской миной, точно богомольная старушка, идущая в церковь. Матушка Купо отнюдь не тяготилась этими прогулками, наоборот, ей нравились подобные мелочные делишки; эта торговля из-за тряпок, которые она выкладывала на прилавок, пробуждала в ней забытые инстинкты базарной кумушки. Служащие ломбарда хорошо знали ее и прозвали «Тетушка-четыре франка»: когда мамаше Купо предлагали за ее тощий сверточек три франка, она всегда требовала четыре. Жервезу точно бес обуял, — она была готова стащить в ломбард весь дом; она с радостью остриглась бы, если бы волосы принимали в заклад. В конце концов заклад — это самый легкий и удобный способ добывать деньги на пропитание. Мало-помалу весь домашний скарб переправился в ломбард: пошло туда белье, платье, даже мебель и инструменты. Сначала Жервеза пользовалась каждым случайным заработком и выкупала вещи, — даром, что через неделю они закладывались снова. Но потом она махнула на все рукой и стала продавать квитанции, — пусть все пропадет, наплевать! Раз только ее точно ножом полоснуло по сердцу: чтобы заплатить двадцать франков судебному приставу, явившемуся описывать имущество, пришлось заложить каминные часы. Перед этим она клялась, что скорее издохнет с голода, чем расстанется с ними. Когда матушка Купо унесла часы в картонке из-под шляпы, Жервеза бессильно упала на стул и заплакала, точно у нее отняли все ее достояние. Но матушка Купо неожиданно принесла не двадцать франков, а целых двадцать пять, и эти лишние пять франков утешили Жервезу; она сейчас же послала старуху за стаканчиком водки, чтобы спрыснуть неожиданную получку! Теперь они частенько, когда бывали в ладу, выпивали вместе, пристроившись на краешке гладильного стола. Они пили смесь: водку пополам со смородинной настойкой. Матушка Купо умела необычайно ловко, не расплескав ни капли, пронести полный стакан водки в кармане фартука. Зачем соседям знать, что она несет? Но, по правде говоря, соседи знали все как нельзя лучше. Зеленщица, хозяйка харчевни, молодцы из бакалейной лавки — все говорили: «Глядите! Старуха опять поплелась к „тетеньке“!» — или: «А старуха тащит в кармане водочку!» И, разумеется, это еще больше восстанавливало соседей против Жервезы. Она все проедает, скоро она прикончит свою лавочку! Да, да, еще немножко, и все будет подчищено, ни крошки не останется.