— Мой друг, этот брак должен состояться. Я не хочу быть помехой счастью твоей дочери… Дагнэ — прекрасный молодой человек, лучшего ты не найдешь.
Она принялась необычайно расхваливать Дагнэ. Граф снова взял ее руки в свои; он больше не отказывался, он посмотрит, там видно будет. Он предложил ей лечь спать, но она, понизив голос, стала его упрашивать: невозможно, она нездорова; если он ее хоть чуточку любит, то не будет настаивать. Он упорствовал, отказывался уйти, она готова была уже уступить и тут снова встретила взгляд Атласной. Тогда она осталась непреклонной. Нет, это не возможно. Граф, очень взволнованный, со страдальческим видом поднялся и стал искать шляпу. В дверях, нащупав в кармане футляр, он вспомнил про сапфировый убор, — он собирался спрятать его в постель, чтобы молодая женщина, ложась первой, могла нащупать его ногами. Он с самого обеда, точно ребенок, обдумывал, как устроить этот сюрприз. И в своем волнении, расстроенный, оттого, что его так гонят, он вдруг сунул ей в руки футляр.
— Что это такое? — спросила она. — А, сапфиры… Ах да, тот убор. Как ты любезен!.. Послушай-ка, голубчик, а ты уверен, что это тот самый? В витрине он выглядел эффектнее.
В этом выразилась вся ее благодарность; она дала ему уйти. Тут только он заметил Атласную, растянувшуюся на диване в молчаливом ожидании. Тогда он посмотрел на обеих женщин и, не настаивая больше, покорно вышел.
Не успела закрыться за ним дверь, ведущая в вестибюль, как Атласная схватила Нана за талию, заплясала, запела. Потом подбежала к окну и крикнула:
— Посмотрим, какую рожу он скорчит, очутившись на улице!
Скрытые портьерой, обе женщины облокотились о чугунные перила. Пробило час ночи. По пустынному авеню де Вилье тянулся двойной ряд газовых фонарей, уходивших в глубину сырой мартовской ночи. Дул сильный, порывистый ветер, насыщенный дождем. Пустыри образовывали полные мрака провалы. Леса строившихся домов поднимались к темным небесам. Подруги хохотали до упаду при виде сутулой спины Мюффа, шагавшего по мокрому тротуару. Рядом бежала его скорбная тень, теряясь в ледяной, пустынной равнине нового Парижа. Нана угомонила Атласную.
— Берегись, полицейские!
Они сразу подавили смех, глядя с тайным страхом на две черные фигуры, которые шли размеренным шагом по другой стороне авеню.
Среди окружавшей ее роскоши и всеобщего повиновения Нана сохранила ужас перед полицией и не любила, чтобы в ее присутствии говорили о ней, как не любила разговоров о смерти. Ей бывало не по себе, когда какой-нибудь полицейский смотрел на ее особняк. Кто их знает, они прекрасно могут принять ее и Атласную за проституток, если услышат их смех в такой поздний, час. Атласная слегка вздрогнула и прижалась к Нана. Однако они остались у окна; их заинтересовал приближавшийся фонарь, плясавший среди луж мостовой. Это шла старая тряпичница, шарившая по канавам. Атласная узнала ее.
— Ишь ты, — сказала она, — королева Помарэ со своей корзиной.
Порыв ветра хлестнул им в лицо дождевой пылью. Атласная тем временем рассказала своей милочке историю королевы Помарэ. Да, когда-то она была роскошной женщиной, весь Париж преклонялся перед ее красотой. Притом ловкая, наглая, мужчин водила за нос, высокопоставленные особы рыдали у ее порога! Теперь она пьет запоем, женщины из ее квартала шутки ради подносят ей абсент, а уличные мальчишки кидают в нее камнями. Словом, настоящее падение — королева, валяющаяся в грязи! Нана слушала, вся похолодев.
— Вот увидишь, — добавила Атласная.
Она свистнула по-мужски. Тряпичница, стоявшая как раз под окном, подняла голову; желтый свет фонаря упал на нее. Из кучи тряпья выглянуло обвязанное лохмотьями фулярового платка посиневшее, сморщенное лицо с провалившимся беззубым ртом и воспаленными, гноящимися глазами. А у Нана, при виде этой ужасной проститутки, утопившей свою старость в вине, мелькнуло вдруг воспоминание: перед ней в глубине темной ночи встало видение Шамона — Ирма д'Англар, падшая женщина, обремененная годами и почестями, поднимающаяся на крыльцо своего замка среди распростертой перед нею ниц деревней. И так как Атласная продолжала свистать, насмехаясь над старухой, которая ее не видела, Нана прошептала изменившимся голосом:
— Перестань! Полицейские! Идем в комнату, душка.
Снова послышались размеренные шаги. Подруги закрыли окно.
Вернувшись в комнату, Нана, озябшая, с мокрыми волосами, остановилась на миг, пораженная своей гостиной, словно она забыла о ней и вошла в незнакомое место. На нее пахнуло таким душистым теплом, что она испытала нечто вроде счастливого изумления. Нагроможденные здесь богатства, старинная мебель, шелковые и золотые ткани, слоновая кость, бронза дремали в бронзовом свете ламп; и весь молчаливый особняк утопал в роскоши; веяло торжественностью приемных зал, комфортом огромной столовой, сосредоточенностью широкой лестницы, устланной мягкими коврами, уставленной удобными сиденьями. То был ее собственный размах, ее потребность господствовать и наслаждаться, ее жажда все иметь, чтобы все уничтожить. Никогда еще Нана не сознавала так глубоко силу своего пола. Она медленно обвела глазами комнату и с философской важностью произнесла:
— Да, безусловно, прав тот, кто пользуется своей молодостью!
Но Атласная уже каталась по медвежьим шкурам в спальной и звала ее:
— Иди же, иди!
Нана разделась в туалетной. Для быстроты она взяла обеими руками свои густые золотистые волосы и стала трясти их над серебряным тазом: посыпался целый град длинных шпилек, ударявшихся с гармоничным звоном о блестящий металл.
В то воскресенье на скачках в Булонском лесу разыгрывался Больший приз города Парижа. Небо было покрыто грозовыми тучами первых июньских жарких дней. С утра солнце поднялось среди рыжеватой пыльной мглы. Но к одиннадцати часам, когда экипажи начали съезжаться к ипподрому Лоншана, южный ветер разогнал тучи; серые облака расходились длинными лохмотьями, куски ярко-голубого неба ширились от края до края горизонта. И когда из разорванных туч вырывался луч солнца, все начинало вдруг сверкать: ипподром, наполнявшийся мало-помалу экипажами, всадниками и пешеходами, еще пустой скаковой круг с судейской будкой, таблицы с указателями на шестах и финишным столбом; а напротив, возле помещения для весов, — пять симметрично расположенных трибун с постепенно возвышавшимися деревянными и кирпичными галереями. Дальше расстилалась обширная равнина, залитая полуденным светом; ее обрамляли жидкие деревца, на западе же она замыкалась лесистыми холмами Сен-Клу и Сюрен, над которыми высился суровый профиль Мон-Валериана.
Нана, до такой степени возбужденная, точно от Большого приза зависела ее собственная судьба, непременно хотела поместиться у самого барьера, поближе к старту. Она приехала очень рано, одной из первых, в ландо с серебряными украшениями, запряженном четверкой великолепных белых лошадей цугом, — это был подарок графа Мюффа. Когда она появилась у въезда на ипподром с двумя форейторами, скакавшими верхом на левых лошадях, и двумя выездными лакеями, неподвижно стоявшими на запятках, в толпе прошло движение, как при проезде королевы. Нана носила цвета конюшни Вандевра — голубое с белым. На ней был необыкновенный туалет: голубой шелковый лиф и тюник, плотно облегавший фигуру, поднимались сзади, смело обрисовывая бедра, вопреки моде того времени, когда носили очень пышные юбки; белое атласное, как и рукава платье, белый атласный шарф, перевязанный крест-накрест, были отделаны серебряным гипюром, ярко сверкавшим на солнце. Чтобы больше походить на жокея, Нана ухарски заломила голубой ток с белым пером; от шиньона, точно огромный рыжий хвост, опускались по спине желтые пряди волос. Пробило двенадцать. До Большого приза оставалось около трех часов. Когда ландо стало у барьера в ряду других экипажей, Нана расположилась, как у себя дома. Подчиняясь капризу, она взяла с собой Бижу и Луизе. Собака зарылась в ее юбки и дрожала от холода, несмотря на жару; а у ребенка, разодетого в кружева и ленты, было восковое молчаливое личико, еще более побледневшее на свежем воздухе. Молодая женщина, не обращая внимания на соседей, громко болтала с Жоржем и Филиппом Югон, сидевшими напротив нее, на скамеечке; они исчезали по самые плечи в груде букетов из белых роз и голубых незабудок.