Чрево Парижа | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Тем более что кузен свалился к ним невесть откуда и история, которую рассказывают о нем Кеню, — довольно сомнительная история.

— То-то и есть! Он любовник толстухи, — подтвердила рыбница. — Какой-нибудь бездельник, обироха, она его, верно, подобрала на улице. Это сразу видно.

— Худые мужики — самые бешеные, — безапелляционно заявила Сарьетта.

— Она его одела с головы до ног, — заметила г-жа Лекер. — Он должен ей немало стоить.

— Да, да, вы, может, и правы, — бормотала старая дева. — Надо будет разведать…

Они уговорились осведомлять друг друга обо всех происшествиях в «лавчонке» Кеню-Граделей. Торговка маслом заверяла в своем непременном желании открыть глаза зятю: пусть знает, куда он ходит в гости. Тем временем Нормандка несколько поостыла; в сущности, она была добрая женщина и ушла недовольная, что наговорила лишнего. Едва она скрылась из виду, г-жа Лекер ехидно сказала:

— Я уверена, что Нормандка вела себя нахально, это в ее привычках… Кому-кому, а ей бы не следовало толковать о кузенах, которые с неба сваливаются, когда сама нашла у себя в рыбной лавке ребенка!

Все три, смеясь, переглянулись. Но едва, в свою очередь, удалилась и г-жа Лекер, Сарьетта заметила:

— Зря тетенька интересуется такими историями, только сохнет от этого. Она меня колотила, когда мужчины поглядывали на меня. А сама, знаете, как ни старайся, не найдет у себя под подушкой ребятенка.

Мадемуазель Саже снова рассмеялась. И, возвращаясь одна домой на улицу Пируэт, подумала, что «этим трем дурищам» место на виселице, да веревки на них жаль. К тому же ее могли с ними увидеть, а ссориться с Кеню-Граделями весьма невыгодно — они люди богатые и как-никак уважаемые. Она сделала крюк, свернула на улицу Тюрбиго и зашла в булочную Табуро, — самую красивую булочную в квартале. Хозяйка ее, близкая приятельница Лизы, ко всему прочему считалась непререкаемым авторитетом. Когда говорили: «Госпожа Табуро думает так-то, госпожа Табуро сказала то-то», — слушателям оставалось лишь разделить ее мнение. Старая дева явилась к булочнице якобы затем, чтобы узнать, в котором часу сегодня будет истоплена печь: она хотела потомить в ней груши; самым лестным образом она отозвалась о колбаснице, рассыпаясь в похвалах ее опрятности и отменному качеству кровяной колбасы Кеню-Граделей. После чего, довольная полученным ею моральным алиби, наслаждаясь тем, что, ни с кем не поссорившись, разожгла предвкушаемое ею жаркое сражение, мадемуазель Саже с легким сердцем решительно направилась домой, сотни раз перебирая в памяти все связанное с образом кузена г-жи Кеню.

Вечером того же дня Флоран вышел прогуляться после обеда по одной из крытых галерей рынка. Поднимался легкий туман, от безлюдных павильонов веяло хмурой печалью, пронизанной желтыми слезками газовых фонарей. Флоран впервые почувствовал себя лишним; он сознавал, как неуместно было вторжение тощего простака в этот мир толстых, он ясно отдавал себе отчет, что его присутствие мешает всему кварталу, что он становится в тягость Кеню — этакий подозрительный кузен со слишком компрометирующей внешностью. Ему делалось очень грустно от этих мыслей; и не то чтобы он заметил хоть тень недовольства в брате или Лизе, нет, он страдал от самой их доброты; он винил себя, что проявил нечуткость, поселившись у них. Его начали одолевать сомнения. Когда он вспоминал сегодняшний разговор в лавке, ему становилось как-то муторно на душе. Казалось, его затопляет поток мясных запахов, струящихся с прилавка, он чувствовал, что вот-вот увязнет в трясине подлости — мягкой и сытой. А что, если он не прав, отказываясь от предложенного места инспектора? Эта мысль вызывала в нем жестокую душевную борьбу; надо бы как-то встряхнуться, чтобы обрести вновь свою несгибаемую совесть. Но поднялся сырой ветер, задул под крышу галереи. К Флорану вернулось некоторое спокойствие и уверенность, когда он вынужден был застегнуть сюртук на все пуговицы. Ветер унес жирные запахи колбасной, которыми пропиталась его одежда и от которых он совсем было ослаб.

По дороге домой он встретил Клода Лантье. Художник, утонувший в своем широком зеленоватом пальто, говорил глухим, раздраженным голосом. Он обрушился на живопись, сказал, что это гнусное ремесло, божился, что никогда в жизни больше не возьмет в руки кисть. Нынче днем он пнул ногой этюд, который писал с этой подлянки Кадины, порвал — и все тут. Клод был во власти той ярости, которая охватывает художника, когда он бессилен воплотить могучие и живые творения своей мечты. В такие минуты ничто больше не существовало для Клода; он слонялся по улицам, видел все в черном свете, ждал завтрашнего дня, как воскресения из мертвых. Обычно он говорил, что весел утром, а вечером до ужаса несчастен; каждый его рабочий день был долгим и отчаянным усилием. Флоран едва узнавал в нем беспечного фланера, ночного наблюдателя рынка. После той ночи они снова встретились, но уже в колбасной. Клод, которому была известна история ссылки Флорана, пожал тогда ему руку, сказав, что он молодчина. Кстати, Клод бывал у Кеню очень редко.

— Вы все еще живете у моей тетки? — спросил Клод. — Не понимаю, как это вам удается высиживать у них на кухне. Вонь там несусветная. Стоит мне провести там хоть час, и мне уже кажется, что я наелся на три дня. Напрасно я зашел туда в то утро; из-за этого и испортил свой этюд.

И, пройдя несколько шагов в молчании, продолжал:

— Ах, уж эти порядочные люди! Мне даже грустно делается, до того они цветут здоровьем. Я было задумал написать их портреты» но мне никак не удавалось изобразить эти круглые физиономии, где не чувствуется ни единой косточки… М-да, кто-кто, а уж моя тетя Лиза не станет пинать ногой свои кастрюльки. Ну не дурак ли я, что разорвал голову Кадины! Когда я теперь о ней думаю, мне кажется, что это, может статься, было не так уж плохо.

Тут они заговорили о тете Лизе. Клод сказал, что его мать давно не встречается с колбасницей. Он дал понять, что Лиза немного стыдится сестры, вышедшей замуж за рабочего; кроме того, она не любит несчастных людей. О себе же Клод рассказал, что один добрый человек вздумал послать его в коллеж, пленившись ослами и старушками, которых мальчик рисовал с восьми лет; этот добрый человек скончался, завещав ему ренту в тысячу франков, что дает возможность Клоду не умирать от голода.

— А все-таки, — продолжал он, — я бы предпочел быть рабочим… Ну, скажем, к примеру, хоть столяром. Столяры очень счастливые люди. Им нужно сделать стол, так? Вот они его и делают, а потом ложатся спать счастливые, совершенно ублаготворенные тем, что кончили свой стол… А я, я ночью совсем почти не сплю. Все эти проклятые этюды, которые я не могу закончить, никак не выходят из головы. Я никогда ничего не заканчивал, никогда, никогда.

Голос его сорвался, почти перешел в рыдание. Затем Клод попытался рассмеяться. Он бранился, выискивал самые похабные слова, смешивал себя с грязью, охваченный холодным бешенством, которое порой находит на человека с чувствительным и тонким интеллектом, когда он сомневается в себе и жаждет себя унизить. Замолчав, Клод присел на корточки перед одной из отдушин рыночных подвалов, в которых всегда горел газ. Он показал Флорану на сидевших там, в самой глубине. Майорана и Кадину; они спокойно ужинали, сидя на каменном столе, на котором режут птицу. Эти дети улицы какими-то, лишь им известными способами ухитрялись прятаться и жить в подвалах рынка после того, как запирались ворота павильонов.