Потом, придвинувшись совсем близко к госпоже Шарбоннель и хлопнув ее по животу, он опять загремел:
— Ну, мамаша, когда же вы повезете меня в Плассан, помните, попробовать ваши вишни, яблоки, соленья и варенья? Хм, ведь денежки-то у вас в кармане!
Но Шарбоннелям, видно, вовсе не нравилась развязность Жилькена. Подобрав лиловое шелковое платье, жена процедила сквозь зубы:
— Мы еще поживем в Париже. Шесть месяцев в году мы будем проводить здесь.
— О! Париж! — оказал муж с видом глубочайшего восхищения. — Что может сравниться с Парижем!
И так как порывы ветра вое крепчали, а няньки с детишками уже убегали из сада, он прибавил, повернувшись к жене:
— Душа моя, пора идти, а не то мы промокнем. По счастью, мы живем поблизости.
Они жили в гостинице «Пале-Рояль», на улице Риволи. Жилькен посмотрел им вслед с великим презрением. Он пожал плечами.
— Тоже предатели! — пробормотал он. — Кругом предатели!
Вдруг он заметил Ругона. Он двинулся, вихляясь, дождался его на дорожке и пришлепнул рукой свою фуражку.
— Я не заходил к тебе, — сказал он. — Но ты ведь на меня не в обиде, правда? Эта сума переметная — Дюпуаза, — наверное, насплетничал тебе на меня. Все это ложь, мой дорогой, и я тебе это докажу, если хочешь… Я-то, во всяком случае, не сержусь. Вот тебе доказательство: даю свой адрес — улица Бон-Пюи, 25, близ часовни, минут пять от заставы. Вот! Если я тебе понадоблюсь, ты только мигни.
Он ушел, волоча ноги; потом, приостановившись на мгновение, чтобы решить, куда идти, он погрозил кулаком Тюильрийскому дворцу, серо-свинцовому под черным небом, и крикнул:
— Да здравствует Республика!
Ругон, выйдя из сада, направился к Елисейским полям. Ему вдруг захотелось сейчас увидеть свой маленький особняк на улице Марбеф. Он надеялся завтра же перебраться из министерства и поселиться здесь. Он испытывал усталость и вместе с тем успокоение, и только где-то в глубине ощущал глухую душевную боль. В голове роились неясные мысли о великих делах, которые он когда-нибудь совершит, чтобы доказать свою силу. Временами он поднимал голову и смотрел на небо. Гроза все еще никак не могла разразиться. Рыжеватые тучи заволакивали горизонт. Но едва он вышел на пустынную гладь Елисейских полей, как с грохотом скачущей галопом артиллерии грянули раскаты грома и верхушки деревьев затрепетали. Первые капли дождя упали, когда он свернул на улицу Марбеф.
У дверей особняка стояла двухместная карета. Ругон застал в доме жену, которая осматривала комнаты, измеряла окна и отдавала приказания обойщику. Он остановился в изумлении. Она объяснила ему, что только что видела своего брата — Бэлен д'Оршера. Судья знал уже о падении Ругона и заодно решил поразить сестру известием о своем будущем назначении министром юстиции; он всячески старался внести разлад в их семейную жизнь. Но госпожа Руган ограничилась тем, что велела заложить карету и стала подготавливать переезд. У. нее было все то же серое неподвижное лицо набожной женщины и неизменная выдержка хорошей хозяйки. Неслышными шагами обходила она комнаты, снова вступая во владение домом, превратившимся благодаря ей в спокойный, безмолвный монастырь. Единственной ее заботой было управлять порученным ей достоянием деловито и добросовестно. Ругона тронула эта женщина с ее сухим узким лицом и с манией строжайшего порядка.
Тем временем гроза разразилась с небывалой силой. Гром гремел, с неба свергались потоки воды. Ругону пришлось прождать около часу. Он хотел вернуться пешком. Елисейские поля стали озером грязи, жидкой желтой грязи, и все пространство от Триумфальной арки до площади Согласия стало похоже на русло внезапно отведенной реки. Улица все еще была пустынна, и редкие пешеходы, проявляя отвагу, перебирались по камням мостовой; деревья, с которых текла вода, обсыхали в тихом свежем воздухе. На небе после грозы остался хвост медно-рыжих лохмотьев — грязная, низкая туча, из-под которой пробивались последние печальные лучи, словно мутный свет фонаря в разбойничьем притоне.
Ругон снова вернулся к своим неясным мечтам о будущем. Запоздалые капли дождя мочили его руки. Он чувствовал себя разбитым, как будто ушибся о какое-то препятствие, преградившее ему дорогу. И вдруг сзади послышался громкий топот, мерно близящийся галоп, от которого дрожала земля. Он обернулся. По грязной дороге, под горестным светом медно-красного неба двигался кортеж, возвращавшийся из Будайского леса, и яркие мундиры вдруг оживили мрак затопленных Елисейских полей. В голове и хвосте поезда мчались отряды драгун. Посредине катилось закрытое ландо, запряженное четверкой лошадей; по бокам, у дверец, скакали два всадника в пышных мундирах, шитых золотом; они бесстрастно принимали на себя летевшие брызги и от сапог с отворотами до больших треуголок были покрыты корой жидкой грязи. В темном закрытом, ландо был виден только ребенок — наследный имперский принц; он смотрел на прохожих, упершись ладошками в окно и прижав розовый нос к стеклу.
— Ишь ты, жаба! — сказал с усмешкой дорожный рабочий, кативший тачку.
Ругон стоял, задумчиво глядя вслед поезду, который летел по лужам, вздымая брызги грязи, пятнавшие даже листья на нижних ветках деревьев.
Три года спустя, в марте месяце, происходило бурное заседание Законодательного корпуса. В первый раз обсуждался адрес Палаты императору.
Ла Рукет и старый депутат де Ламбертон — муж одной весьма очаровательной женщины — спокойно тянули грог, сидя друг против друга в буфете.
— А не пора ли нам в зал? — спросил де Ламбертон, настораживаясь. — Там, кажется, делается жарко.
Временами издали слышался шум; откуда-то, как порыв ветра, доносилась буря голосов. Потом шум спадал, и становилось совсем тихо. Но Ла Рукет ответил, продолжая безмятежно курить:
— Да нет, погодите; я хочу докурить сигару… Нас предупредят, когда мы понадобимся. Я просил, чтобы нас предупредили.
Они были одни в маленьком кокетливом кафе, устроенном в глубине садика, выходившего на угол набережной и улицы Бургонь. Выкрашенные в нежно-зеленый цвет стены, крытые бамбуковой плетенкой, и широкие окна в сад делали кафе похожим на теплицу, которую превратили в парадный буфет при помощи больших зеркал, столов, прилавков красного мрамора и мягких скамеечек, обитых зеленым репсом. Одно из широких окон было открыто, и в комнату вместе со свежим дыханием Сены вливался теплый воздух чудесного весеннего дня.
— Война с Италией [36] увенчала его славой, — сказал Ла Рукет, продолжая начатый разговор. — Сегодня, даруя стране свободу, он выказывает всю силу своего гения…
Ла Рукет говорил об императоре. Он стал превозносить значение ноябрьских декретов [37] , предоставлявших главным учреждениям государства широкое участие в политике государя, введение должностей министров без портфелей, которым поручалось представлять в Палате правительство. Это — возврат к конституционному режиму, к тому, что было в нем здорового и разумного. Открывается новая эра, эра либеральной империи. В упоении и восторге Ла Рукет стряхнул пепел со своей сигары.