Он помнил, как смотрел фейерверк в День поминовения, и бедро с ногой болели, как последняя сволочь; как ел арбуз Четвертого июля, плюясь семечками в траву и наблюдая за Карлой и ее сестрами, игравшими в бадминтон: бедро и нога ныли, но не так отчаянно; как Генри позвонил в сентябре («Проверка связи», — сказал он) и болтал о чем угодно, включая ежегодную охоту в ноябре. «Конечно, я поеду», — заверил Джоунси, не подозревая тогда, как неприятна ему будет тяжесть «гаранда» в руках. Они поболтали о работе (последние три недели второго семестра Джоунси читал лекции, довольно ловко перемещаясь на костылях), о семьях, о прочитанных книгах и просмотренных фильмах; Генри, как и в январе, пожаловался, что Пит слишком много пьет, Джоунси, находившийся в состоянии непрерывной войны с женой по тому же поводу, не захотел говорить на эту тему, но когда Генри упомянул о предложении Бивера на обратном пути остановиться в Дерри и повидать Даддитса Кэвелла, немедленно согласился. Слишком давно они не были вместе, а лучшего лекарства от хандры, чем инъекция Даддитса, трудно придумать. Кроме того… «Генри, — спросил он тогда, — мы ведь собирались к Даддитсу, верно? В день Святого Патрика. Сам я не помню, но в календаре записано». «Верно, — ответил Генри, — собирались». «Вот и говори об ирландской удаче, а?»
Перебрав все это в памяти, Джоунси окончательно уверился, что в его жизни пятнадцатое марта уже было. Доказательств тому предостаточно: взять хотя бы календарь в кабинете. Однако они настали снова, эти трагические иды, и теперь, теперь… как обидно… похоже, это пятнадцатое куда страшнее, чем то, прежнее.
Раньше воспоминания об этом дне меркли где-то около десяти утра. Он сидел в кабинете, пил кофе и складывал книги, собираясь спуститься в библиотеку исторического факультета, где на специальном столе оставлялась пожертвованная студентам литература. Он был расстроен, хотя даже ради спасения жизни не мог бы объяснить почему. Согласно тому же календарю, на котором он небрежно записал дату поездки к Даддитсу, у него в тот день была беседа со студентом по имени Дэвид Дефаньяк. Трудно сказать, каков был предмет этой самой беседы, но один из аспирантов сообщил о сданном Дефаньяком эссе на тему немедленных результатов норманнского завоевания: очевидно, разговор шел именно об этом. Но все же, что такого в обычной встрече преподавателя со студентом так расстроило адъюнкт-профессора Гэри Джоунса?
Но даже плохое настроение не помешало ему мурлыкать себе под нос, мурлыкать какую-то бессмыслицу: «Мы можем-можем, да-да, мы можем, можем, Господь небесный, можем…» А потом… потом какие-то обрывки: пожелание Колин, секретарю факультета, счастливого дня Святого Пэдди, покупка «Бостон феникс» в газетном ларьке у здания университета, четвертак, брошенный в футляр от саксофона какого-то «скинхеда» на мосту со стороны Кембриджа, ощущение жалости к бритоголовому парню, мерзнувшему на ветру в легоньком свитерке, но связные воспоминания обрывались стопкой книг, книг, которые он собирался подарить. Сознание вернулось к нему в больнице вместе с монотонным голосом из соседней палаты:
Пожалуйста, прекратите, я этого не вынесу, сделайте мне укол, где Марси, хочу Марси.
А может, это было: где Джоунси, хочу Джоунси? Крадущаяся старушка-смерть… Смерть, притворившаяся пациентом. Смерть потеряла его след, да, это возможно, притом что на каждой койке огромного госпиталя стонут от боли, источая муку из всех пор, и теперь старушка-смерть подползает незаметно, пытаясь снова отыскать его. Пытаясь перехитрить. Пытаясь заставить его выдать себя.
Но хотя время вернулось вспять, благословенный мрак улетучился. На этот раз, хотя время вернулось вспять, он не только желает Колин счастливого праздника Святого Пэдди, но и рассказывает ей анекдот о ямайском проктологе. Он выходит… его будущее «я», ноябрьское «я», засело в мартовской голове, как «заяц» в пароходном трюме. Его будущее «я» слышит, как мартовское «я» думает:
Что за чудесный денек выдался…
А тем временем ноги несут его в Кембридж, навстречу судьбе. Он пытается объяснить мартовскому «я», что это ужасная идея, чудовищно ужасная идея, и что можно избежать недель и месяцев невыносимых терзаний, остановив автобус или такси, но не способен донести эту мысль до сознания мартовского «я». Возможно, все фантастические рассказы о путешествиях во времени, прочитанные в детстве, верно утверждали: нельзя изменить прошлое, как бы ты ни пытался.
Он переходит мост через реку Чарлз, и хотя ветер довольно холодный, все же наслаждается весенним солнышком и ослепительными бликами на воде. Потом поет куплет из «Вот и солнце» и вновь переходит на песенку «Пойнтерз систерз»: «Да-да, мы можем-можем, Господь небесный…» И размахивает в такт портфелем. В портфеле сандвич. Яичный салат. М-м-м, сказал Генри. ДДДТ, сказал Генри.
А вот и саксофонист, и какой сюрприз: стоит не в конце Массачусетс-авеню-бридж, а дальше, у кампуса МТИ, перед одним из этих убогих индийских ресторанчиков.
Бритоголовый дрожит от холода, усеянный порезами скальп позволяет предположить, что парикмахер из него никудышный. Манера исполнения позволяет также предположить, что и саксофонист из него далеко не ахти. Уж лучше бы стал столяром, актером, террористом, кем угодно, только не музыкантом. Джоунси настолько его жаль, что он бросает в футляр, выстланный потертым фиолетовым бархатом, не четвертак, как раньше, а целую пригоршню мелочи: вот уж действительно «эти глупости». Он винит в собственной сентиментальности первый теплый денек после длинной зимы и так удачно обернувшийся разговор с Дефаньяком.
Саксофонист закатывает глаза в знак благодарности, продолжая выдувать пронзительные звуки. Джоунси вспоминает очередную шутку: «Как вы назовете саксофониста с кредитной карточкой в кармане?» — «Оптимистом».
Он продолжает бодро шагать, размахивая портфелем, не слушая Джоунси, того, кто приплыл из ноября вверх по течению, как лосось, путешествующий во времени.
Эй, Джоунси, стой. Помедли всего несколько секунд, этого вполне достаточно. Завяжи шнурок, что ли… (Не выйдет: на нем мокасины. А скоро появится и гипс.)
Это случится на следующем перекрестке, там, где останавливается автобус «Ред Лайн», где сходятся Массачусетс-авеню и Проспект. Оттуда покажется старый дурак, бывший историк, в темно-синем «линкольне», и размажет тебя по мостовой.
Не выходит. Как бы громко он ни вопил, ничего не получается. Телефон отключен. Ты не можешь вернуться назад, прикончить собственного дедушку, пристрелить Ли Харви Освальда, как раз в тот момент, когда он пристроился в окне шестого этажа склада школьных учебников в Далласе: рядом с ним остывший жареный цыпленок на бумажной тарелке, выписанная по почте винтовка наведена на цель. Ты не можешь запретить себе идти к пересечению Масс-авеню и Проспект-стрит, с портфелем в руке и газетой, газетой, которую ты никогда не прочитаешь, — под мышкой.
Сожалею, сэр, по всей Джефферсон-тракт ни одного исправного телефона, какая-то сплошная хрень, но вы не сможете дозвониться…