– Как вас зовут, девушка?
– Марта. А вас? – Я не прячусь от тебя, чувак.
– Надо же, Марта. Сергей.
Это я пишу так коротко, а на самом деле он тянул каждую фразу, доставал её откуда-то из редко посещаемого чулана, мысленно очищая от мата и примеривая на язык.
– Вы красивая. Вы очень красивая, – киваю, кто ж поспорит. – Вы… Не знаю, как предложить. Хотите водки?
– Нет, спасибо. Еду к родителям, не нужно, чтобы пахло.
Это он понимает.
– А я, с вашего позволения, – сворачивает голову «русской», отпивает – как пианист, да, потом полирует пивом из тёмного двухлитрового батла.
Я тем временем отвела глаза, и ему снова нужно как-то начинать разговор. Это нелегко, и он берёт тайм-аут.
– Извините, я оставлю вас, стрельну покурить.
Потом возвращается, и как раз приходит новый книгоноша, и опять со «святым», но чувак на этот раз терпит.
Мука мне наблюдать, как он шевелит губами, прежде чем выговорить забытые конструкции из прошлой жизни, вытащить на свет формулы вежливости, запрятывая поглубже матерный артикль и вообще всю свою злость, которая выплёскивается при каждом соприкосновении с реальностью.
Но в этот раз реальность смотрит на него ясными глазами и не то чтобы улыбается, но как-то подразумевает улыбку, поэтому не грех постараться.
– Еду к тётке, Наталья её зовут.
Ага, подъезжаем к моей станции, ему дальше. Ладно, чувак, давай я с тобой поиграю.
– Приехала. Вы, Сергей, поберегитесь сегодня. Такой день до вечера и завтра с утра, что живите аккуратно.
В глаза смотреть, не на финики, не на перебитый нос. И ты, чувак, в глаза смотри, не отвлекайся.
– Я пойду, а вы берегите себя, Серёжа, – трогаю за плечо. Я в перчатках.
Когда встаю, он тоже приподнимается, прощаясь, – остатки воспитания сказываются. Интересно, отколотит он сегодня кого-нибудь? Сразу, когда я выйду, или погодя? Или отхлебнёт полбутылки, заснёт, пропустит свою остановку, заплутает в поездах и вагонах, будет бит ногами в тамбуре такими же, но помоложе.
Или доедет до Натальи – я всё хотела спросить про стакан орехов и конфеты «Василёк».
Дура ты, дура, это не персонажи, это живые. Слишком живые, настолько, что тебе некомфортно не просто рядом находиться, а и думать о них. Что ему осталось лет десять, и последние четыре года это будет уже не совсем то, что принято называть человеком.
О господи, зачем мне всё это нужно, а? Зачем мне об этом думать.
Уезжала к маме, и на вокзальной платформе опять случился со мной мерзкий приступ того, что я называю эмпатией. На самом деле это не имеет особого отношения к состраданию, просто я вдруг на короткое неприятное мгновение оказываюсь в чужой шкуре и внезапно «всё понимаю» – причём не факт, что понимаю правильно, но всегда остро, слишком остро.
В этот раз меня накрыло волной сразу от двоих. Мужчина, по грубому седому затылку судя, под пятьдесят, быстро и крепко целовал женщину. Такие поцелуи в дурных книгах называют исступлёнными – то есть «он покрывал её лицо исступлёнными поцелуями», пишут обычно и тем ограничиваются. На самом деле в них было ещё кое-что – страх, переходящий в агрессию. Он действительно целовал её куда попало, в щёки, в губы, в глаза, и она только коротко поворачивала голову, чтобы не угодил в нос, – в нос неприятно. Я видела подавленное раздражение в том, как она напрягает шею и чуть отстраняет лицо – некрасивое, но достаточно молодое, для него – слишком молодое, слегка за тридцать. Разницы между ними лет шестнадцать – семнадцать, то есть не фатально, только вот мужчину эти годы уничтожали. Он был крепкий и многое мог сделать с ней – трахнуть, довести до оргазма или до слёз, обидеть, обрадовать, удивить. Он не мог только одного – прожить с ней её долгую женскую жизнь, пробыть рядом следующую четверть века, оставаясь в силе и чувствуя свою власть над ней. И он уже начинал ненавидеть её хмурое лицо, короткие русые волосы, тело – обычное, неизящное, но такое молодое. Это бросалось в глаза, точно так же, как её нарастающее раздражение. Он её всё время ненароком обижал, чуть чаще и чуть сильней, чем это бывает случайно, по незлому мужскому недосмотру. Срывалось словечко, срывалась рука, забывались мелкие обещания. Ей стало казаться, что он как-то толкается, – подругам она попросту говорила «гнобит» или «докапывается», – всё вроде пустяки и вроде по любви, но ей стало с ним неудобно.
Собственно, только это я и успела увидеть. Могла бы придумать историю с диалогами, что он женат, а её сыну девять, но мне неинтересно настилать ватные банальности поверх тоски, которая окружала эту пару.
А потом я сидела у мамы и рассматривала её бледное лицо и зелёные глаза, подсвеченные боковым солнцем. Она у меня красивая, несмотря ни на что, за счёт тонких черт, белой кожи, лёгкого румянца и светлого взгляда – почему-то это всё никуда не девается и не грубеет от возраста.
Мне нечем её развлечь, моя жизнь бедна романтическими событиями и страстями, и я рассказываю ей о подругах:
– Ленка столько работает, а от мужа никакой поддержки, деньги нормальные ему не даются.
– Он любит её хоть?
– А как же, стала бы она с ним иначе жить, – любит, да. Бывает, она телевизор смотрит, и пить ей захочется, а стакан с минералкой в двух шагах. Скажет ему: «Саш, дай водички», и он тут же вскакивает и несёт.
– Хороший какой!
– Да только Ленка говорит: «Я бы лучше встала». Официанта дешевле нанять. Он же полгода без работы, вся забота в мелочах и на словах, а она как лошадь, ты бы видела, устаёт до полусмерти, на ней все расходы.
– Ой, девки, не цените вы любовь… Зато твой-то молодец какой.
– Мой молодец, мама.
Какого-то чёрта я не выдерживаю и делаю то, чего не позволяла себе уже много лет, с предыдущего, наверное, брака, – зачем-то рассказываю ей, как у меня действительно обстоят дела…
– …он меня очень сильно разозлил, мама, – заканчиваю я монолог, отчётливо понимая, что каждое слово было лишним, – ладно – не помог, но зачем же скандал этот из-за ерунды? В самый трудный момент.
– Деточка, но ведь он не пьёт? И нету никого?
– Боже, ну конечно. Ещё бы. Он же меня любит.
– Ну да, ну да. Не цените вы любовь-то, вся ваша порода такая.
На неё по-прежнему падает закатное солнце, и глаза становятся совсем как черноморская вода – зелёные-зелёные.
– Папа тоже. Это сейчас он… а тогда приходил с работы, отворачивался и молчал. Я к нему и так, и сяк, а он ноль внимания. Знаешь, сколько я плакала?
– Мама, но он же заботился по-настоящему, он всегда о тебе так заботился, чтобы всё у тебя было.