Я не хочу покидать эту комнату, но знаю, что не могу здесь оставаться, потому что он вернётся. Нахожу пару уцелевших джинсов, надеваю. Кроссовок нет, и я не знаю, где их искать, но, возможно, в раздевалке остались мои сапоги. И пальто. Я надену их и уйду в дождь. По подъездной дорожке, по полузатопленным следам «шевроле» мистера Холси, до шоссе. Потом по шоссе до магазина «Мюли». Я убегу, спасая свою жизнь, в будущее, которое не могу себе даже представить. Если только, конечно, он сначала не поймает и не убьёт меня.
Мне приходится перелезать через письменный стол, блокирующий выход из комнаты, чтобы попасть в коридор. Там я вижу, что тварь посшибала со стен картины и пробила дыры в стенах, и я знаю, что смотрю на злобу, которую не удалось выместить на мне.
Здесь запах гнилых фруктов достаточно силён, чтобы его опознать. В прошлом году в «Ю.С Гиппам» устроили рождественскую вечеринку. Отец пошёл, сказал, что «будет выглядеть странным», если не пойдёт. Мужчина, который вытащил билетик с его именем в лотерее, дал ему в подарок большую бутыль домашнего вина из черники. У Эндрю Лэндона хватало недостатков (и он сам, наверное, первым бы это признал, если выбрать для вопроса удачный момент), но пристрастия к спиртному среди них не значилось. Как-то за обедом (между Рождеством и Новым годом, когда Пол сидел на цепи в подвале) он налил себе маленький стаканчик, сделал один глоток, скорчил гримасу, уже собрался вылить остальное в раковину, потом заметил мой взгляд и протянул стакан мне.
«Хочешь попробовать, Скотт? — спросил он. — Посмотреть, из-за чего столько шума? Эй, если тебе понравится, можешь выпить весь святомамкин галлон».
Выпивка меня интересует, полагаю, как и любого подростка, но запах больно гнилофруктистый. Возможно, эта жидкость и делает человека счастливым, как я видел в телевизоре, но запах вызывает у меня слишком уж сильное отвращение. Я качаю головой.
«Ты — мудрый ребёнок, Скутер, старина Скут», — сказал он и вылил содержимое стаканчика в раковину. Но, должно быть, сохранил вино, которое осталось в бутыли (или просто забыл о нём), потому что именно им пахнет в доме, и сильно, я в этом уверен, точно так же как и в том, что Бог сотворил маленьких рыбок. И я слышу что-то ещё, помимо устойчивой барабанной дроби дождя по окнам и крыше: голос Джорджа Джонс [133] . Это радиоприёмник отца, настроенный на волну WWVA, звук очень тихий. А ещё я слышу храп. Облегчение столь велико, что по щекам текут слёзы. Больше всего я боялся, что он бодрствует, ждёт, когда же я покажусь ему на глаза. И вот теперь, слыша эти всхрапывания, я знаю, что он спит.
Тем не менее я осторожен. Я иду через столовую, чтобы войти в гостиную со стороны задней стенки дивана. Столовая тоже разгромлена. Чайный сервиз бабушки разбит вдребезги. Та же участь постигла тарелки, И синий кувшин. Купюры, которые хранились в нём, разодраны. Зелёные клочки валяются везде. Некоторые попали на люстру, как новогоднее конфетти. Вероятно, твари, которая сидит в отце, деньги нужны не больше книг.
Несмотря на храп, несмотря на то что я подошёл со стороны задней спинки, в гостиную я заглядываю осторожно, как солдат, высовывающийся из окопа после артиллерийского обстрела. Предосторожность излишняя. Его голова свешивается с края дивана, и его волосы (ножницы прикасались к ним в последний раз ещё до того, как с Полом случилась беда) такие длинные, что практически достают до ковра. Я мог бы войти, гремя цимбалами, а он бы даже не шевельнулся. Отец не просто спит, он в долбаной отключке.
Я приближаюсь к дивану и вижу, что на щеке у него царапина, а веки закрытых глаз красновато-лиловые, как у вымотанного донельзя человека. Губы разошлись, открыв зубы, и он похож на старого пса, который заснул, пытаясь зарычать. Диван он прикрыл старым одеялом, чтобы уберечь от грязи и падающей мимо рта еды, и завернулся в какую-то его часть. Он, должно быть, очень устал, круша другие комнаты, прежде чем добрался до гостиной, потому что здесь разбиты лишь экран телевизора и стекло на портрете его умершей жены. Радиоприёмник стоит на привычном месте на маленьком столике, а эта бутыль, объёмом с галлон, на полу, рядом со столиком. Ясмотрю на бутыль и не могу поверить глазам: вино осталось только на донышке. Просто невозможно представить себе, что он выпил так много (он, который вообще пил крайне редко), но от него страшно разит перегаром, и запах этот — убедительное подтверждение тому, что он выпил всё.
Кирка прислонена к изголовью, и тем её концом, который прорубил мою кровать, прижат к полу листок бумаги. Язнаю, это записка, которую он мне оставил, и не хочу её читать, но должен. Он написал только три строчки, всего восемь слов. Слишком мало, чтобы забыть.
УБЕЙ МЕНЯ, ПОТОМ ПОЛОЖИ РЯДОМ С ПОЛОМ, ПОЖАЛУЙСТА
Лизи, плача ещё сильнее, чем прежде, перевернула эту страницу и опустила на колени поверх прочитанных. Теперь в руке у неё осталось только две. Почерк стал уже не столь уверенным, буквы соскальзывали с линеек, чувствовалась усталость автора. Она знала, что за этим последует («Я ударил его киркой по голове, когда он спал», — сказал ей Скотт под конфетным деревом), и должна ли она читать здесь все подробности? В тех обетах, что она давала при венчании, было что-нибудь насчёт чтения признаний умершего мужа?
И однако эти страницы взывают к ней, кричат, как что-то одинокое-одинокое, лишившееся всего, кроме голоса. И Лизи опускает взгляд на последние листки, говоря себе, что закончить с этим нужно как можно быстрее, раз уж она должна это сделать.
Я не хочу, но беру кирку и стою, держа её в руках, смотрю на него, хозяина моей жизни, тирана моих дней. Я так часто ненавидел его, и он никогда не давал повода его полюбить, теперь я это знаю, но что-то он мне дал, особенно в те кошмарные недели, после того как Полу ударила в голову дурная кровь. И вот в этой гостиной, в пять часов утра, когда первый серый свет прокрадывается в окна и снег с дождём барабанят по стёклам, под храп, который доносится с дивана, под рекламу какого-то мебельного магазина в Уилинге, западная Виргиния, куда я никогда не попаду, я осознаю, что пришло время сделать выбор между этой парочкой, любовью и ненавистью. Теперь я должен выяснить, которая из них рулит моим детским сердцем. Я могу оставить его в живых и убежать по шоссе к «Мюли», убежать в незнакомую, новую жизнь и тем самым приговорить его к аду, которого он боится, но во многом заслуживает. Более чем заслуживает. Сначала к аду на земле, аду одиночной палаты-камеры в каком-нибудь дурдоме, а потом к вечности в аду, чего он действительно боится. Или я могу убить его и освободить. Этот выбор предстоит сделать мне, и никакой Бог не может мне в этом помочь, потому что я ни в кого не верю.