Но, разумеется, и она не делает того, ради чего создана, и иногда очень ясно это осознаёт. Она не может сказать, что он лгал ей или уклонялся от правды, этого она сказать не может. Он сказал ей только раз, но прямо и откровенно: детей у них быть не должно. Если она чувствует, что должна иметь детей (и он знал, что она из большой семьи), тогда они не должны жениться. Это разобьёт ему сердце, но, если она хочет детей, пусть так и будет. Он сказал ей это под конфетным деревом, где они сидели, отгородившись от всего мира, в том странном октябрьском снегу. Она позволяет себе вспомнить этот разговор только в Бремене, в одинокие будничные вечера, когда небо кажется белым, время останавливается, грузовики ревут и кровать трясётся под ней. Кровать, которую он купил, и потом, по его настоянию, её перевезут в Америку. Часто она лежит на ней, прикрыв глаза рукой, и думает, что это была действительно ужасная идея, несмотря на их весёлые уик-энды и страстные (иногда неистовые) занятия любовью. Они выделывали такое, чего она и представить себе не могла какими-то шестью месяцами раньше, и Лизи знает, что всё эти выкрутасы не имеют никакого отношения к любви; всё это от скуки, тоски по дому, выпивки и грусти. Он пьёт, всегда много, и это начинает её тревожить. Она видит — если он не остановится, всё закончится очень плохо. И пустота чрева вгоняет её в депрессию. Они заключили сделку, да, конечно, но под конфетным деревом она ещё полностью не осознавала, что годы проходят, а у времени есть вес. Скотт, возможно, снова начнёт писать, когда они вернутся в Америку, но что будет делать она? «Он никогда мне не лгал», — думает Лизи, лёжа на бременской кровати, прикрыв глаза рукой, но видит время (и не такое уж далёкое), когда такое состояние дел больше не будет её устраивать, и перспектива эта её пугает. Иной раз ей хочется, чтобы она никогда не сидела под той долбаной ивой со Скоттом Лэндоном.
Иной раз ей хочется, чтобы она никогда с ним не встретилась.
— Это неправда, — прошептала она амбарным теням, но почувствовала, как мёртвый груз рабочих апартаментов над головой опровергает её слова: все эти книги, все эти истории, вся эта прошедшая жизнь. Она не раскаивалась в том, что вышла за него замуж, но да, иногда ей хотелось, чтобы она никогда не встретила этого переполненного своими проблемами и создающего их другим мужчину. А встретила кого-нибудь ещё. Скажем, милого спокойного программиста, который зарабатывал бы семьдесят тысяч долларов в год и дал ей троих детей. Двух мальчиков и девочку, один бы уже вырос и женился, а двое ещё ходили бы в школу. Но это была бы не та жизнь, которую она нашла. Или не та, которая нашла её.
Вместо того чтобы сразу идти к бременской кровати (она ещё не готова, слишком рано), Лизи зашла в своё жалкое подобие кабинета, оглядела комнатушку. И что она собиралась здесь делать, пока Скотт наверху писал истории? Она не могла вспомнить, но знала, что притянуло её сюда: телефонный автоответчик. Лизи смотрела на красную единицу, которая горела в окошечке с надписью «НЕПРОСЛУШАННЫЕ СООБЩЕНИЯ» под ним, и думала, стоит ли ей сразу позвонить помощнику шерифа Олстону, чтобы тот прослушал запись. Решила не звонить. Если сообщение оставил Дули, Олстон мог прослушать его и позже.
Разумеется, Дули. Кто же ещё?
Она собрала волю в кулак, готовясь к новым угрозам, которые озвучит этот спокойный, кажущийся здравомыслящим голос, и нажала клавишу «ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ». Мгновением позже молодая женщина, представившаяся Эммой, принялась объяснять, как много денег сможет сэкономить Лизи, воспользовавшись услугами Эм-си-ай [77] ,… Лизи выключила сообщение на полуслове, нажала клавишу «СТЕРЕТЬ», подумала: «Вот она, женская интуиция».
И вышла из кабинета, смеясь.
Лизи смотрела на спелёнутые контуры бременской кровати, не ощущая ни печали, ни ностальгии, хотя, по её прикидкам, они со Скоттом занимались на ней любовью (во всяком случае, трахались, она не могла вспомнить, как много фактической любви было в период «СКОТТИИЛИЗИВ ГЕРМАНИИ» сотни раз. Сотни? Могло ли такое быть за какие-то девять месяцев, особенно если бывали дни, а иногда и целые рабочие недели, когда она видела его сначала в семь утра, ещё сонного, бредущего к двери с портфелем, бьющим по колену, а потом в десять вечера (или в четверть одиннадцатого), возвращающегося, волоча ноги, обычно на бровях? Да, она полагала, что возможно, если иной раз они проводили в кровати целые уик-энды, превращая её, как говорил Скотт, в «тра-ходром». Так почему же она не питала тёплых чувств к этому укрытому монстру, сколь бы раз они на нём ни кувыркались? У неё была веская причина ненавидеть кровать, потому что она понимала, не интуитивно, а на уровне подсознательной логики («Лизи умна как дьявол, если только не задумывается об этом», — однажды она подслушала эту фразу, произнесённую Скоттом в разговоре с кем-то на вечеринке, и не знала, гордиться ли ей или стыдиться), что на этой кровати их семья едва не разрушилась. Не надо о том, каким отвратительно-прекрасным был секс или как он затрахивал её до множественных оргазмов, забрасывал и забрасывал на вершину блаженства, пока она не начинала думать, что сойдёт с ума от этого рвущего нервы наслаждения; не надо о том месте, которое она нашла, которого могла коснуться перед тем, как он кончал, и тогда по его телу просто пробегала дрожь, а иногда он кричал в голос, отчего она покрывалась «гусиной кожей», даже когда он был внутри её, горячий, как… ну, горячий, как долбаная духовка. Лизи думала, как хорошо, что эта чёртова махина покрыта саваном, словно огромный труп, ибо (во всяком случае, в её памяти) всё, что происходило между ними на этой кровати, было неправильным и насильственным, они на пару снова и снова сжимали горло их семейной жизни. Любовь? Заниматься любовью? Возможно. Может, несколько раз. Но прежде всего она помнила мерзотраханье, раз за разом. Придушить… и отпустить. Придушить… и отпустить. И всякий раз тому существу, что звалось Скотт-и-Лизи, требовалось больше времени, чтобы снова начать дышать. Наконец они уехали из Германии. В Саутхэмптоне поднялись на борт «Куин Элизабет II» и отплыли в Нью-Йорк. На второй день она вернулась с прогулки по палубе — и замерла у двери их каюты с ключом в руке, прислушиваясь. Из-за двери доносился медленный, но устойчивый стрекот пишущей машинки, и Лизи улыбнулась.
Она ещё не позволяла себе поверить, что теперь всё будет хорошо, но стоя под дверью, слушая, как он возвращается к тому, что должен делать, она знала: такое возможно. И не ошиблась. Когда он сказал, что договорился о перевозке в Америку, как он её называл «Mein Gott Bed» [78] . Лизи никак не прокомментировала его слова, зная, что на ней они больше не будут ни спать, ни заниматься любовью. Если бы Скотт предложил ей такое («Только разок, маленькая Лизи, в память о давно минувших днях»), она бы отказалась. Более того, послала бы куда подальше. Если и существовала мебель, в которую вселился призрак, так это была вот та самая кровать.