— Ясно. Сначала девушки. Какова ночная диспозиция?
— Пять дверей в ряд. Миссис Хармон мне показывала. Посередине — ничейная. Чтоб не шастали, я понимаю. — Она хихикнула. — Тебе направо, пап, в следующей — ребята: вместе. Налево дверь миссис Халифакс.
— Ревекка. Или Векки, если угодно, — вставила Ревекка.
— Хорошо, хорошо. В любом случае, вы — слева, а мы с Баунти — в следующей. Я полагаю, миссис Хармон все тщательно продумала. Как нам всем «не уронить себя».
— Думаю, миссис Хармон себя до сих пор «не уронила», — сказал Боб.
— Старая крыса! — фыркнула Баунти.
Роберт нахмурился.
— Цыц, девки! Рон, Джейми, может, вынесете мусор, вдвоем? — Он показал на бумажный хлам на столе. — И принесите сумки из машин. Оставьте их наверху, у лестницы, каждый отберет свое.
Прямо из кухни можно было попасть в гостиную с довольно вычурным камином за китайским панно.
— Здесь можно будет посидеть, — промолвила Векки, принимая из рук Боба стакан бренди, — у камелька.
— Похоже, что тут не топили сотню-другую лет, — заметил Боб.
— Надо будет позаботиться о дровишках, если мы правда остаемся здесь. Дело к осени.
Векки отхлебнула, вытащила сигареты. Боб дал ей прикурить со вздохом облегчения и тут же вытащил из кармана трубку.
— Пепельницы. Нужны пепельницы. Завтра будем в городе, купим. — Он задумался. — Да, есть ведь камин. Душу из нее вон, из этой миссис Хармон! Бутылки. Окурки. Вертеп разврата.
Векки покачала головой:
— Боб.
— Что, Векки?
— Осень. Думаешь, мы здесь останемся?
— Стоит подумать.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Ну, взять меня. Я могу работать здесь. Мне-то можно не возвращаться. Программист. Компьютер, голова, руки с собой. Все, что еще нужно, — свободная телефонная линия. А ты?
— Я? У меня ничего срочного. Ну, позвоню в школу.
— Преподаешь?
— Нет. Учусь. Переучиваюсь. Работала в ателье. Раскрой. Несчастный случай. Слава Богу, хоть застрахована была. Получаю теперь за частичную трудоспособность. Плюс дети помогают. И алименты — когда они есть. Перемогаемся.
— В разводе?
— Да. Десять лет вместе прожили. Для меня семейная жизнь как костер, у которого оба греются. Десять лет поддерживала огонь я, а он — грелся. Потом перестала, огонь погас.
— А что за несчастный случай?
Векки слегка передернуло, она обхватила плечи руками, потом показала левую ладонь. Тонкий красный шрам шел от выемки между большим и остальными пальцами через всю ладонь.
— Нож. Электрический нож. С «защитой от дурака». Не от всякого, выходит.
Боб сделал шаг, провел вдоль шрама кончиком пальца:
— Не можешь работать?
— Абсолютно! Рука, действительно, неуклюжая стала немножко, но не в этом дело. Это глупо, я знаю, но мне страшно. Вид или звук электрического ножа приводит меня в ужас. Неспособна психологически.
— Не вини себя. Достаточно, чтобы любого из колеи выбить. А помимо работы? Есть у тебя кто-нибудь?
— У меня были мужчины с тех пор, как я развелась, я не монахиня. Но постоянно — нет.
— И у меня. Разведен, а постоянной привязанности — нет.
Они улыбнулись друг другу, смутились, и вдруг поняли, что одни. Боб выбил трубку в камин и допил бренди.
— Время. Время ложиться.
Женщина догадалась, что он избегает слова «постель», и даже немножко возгордилась им, его тактом.
— Наверное. Тебе десять минут на душ. На завтрак яичницу с беконом?
— Недурно.
— Тогда: спокойной ночи.
— Да-да. Спокойной ночи.
Джейми не спал, лежал и слушал сопение Рона с соседней кровати. Они не спали в одной комнате с тех пор. С тех пор, как мама с папой разошлись. Рон всегда засыпал первым, а Джейми не давал брату по ночам покоя: ему так хотелось поговорить, тогда как старшему брату хотелось одного — спать. Джейми всегда старался представить свои мысли на суд старшего, всезнающего брата. И всегда у него оставался маленький шанс за счет интуиции опередить мудрого Рона.
Рон спал как обычно. Как в старые добрые времена. И хорошо. Как бы Джейми ему сказал: «Рон, ты представляешь, я пытался покончить с собой, когда выходил сегодня на крышу. Нет, не так. Я пытался НЕ покончить с собой. И я смог. Смог, Рон, не спрыгнуть с крыши. Ты гордишься мной, брат?»
Непонятно — такому понятливому брату. И Джейми непонятно.
Или: «Вечером, Рон, помнишь, я ел яблоко, такое красивое, большое, красное. А в нем был червяк. И я его съел. Нарочно съел. Что ты на это скажешь? Это я-то, такой привередливый, слопал червяка, мягкого, склизкого, трыкнувшего на зубах червяка.» Необъяснимо.
Гадкое ощущение напомнило старый фильм, с Дракулой. Как же его звали, этого? Ренфрю? Ренфрю в сумасшедшем доме. Ренфрю, «детище» Дракулы. Ренфрю, усердный раб вампира. Награда за рабство? Джейми еще раз прокрутил сцену в голове. Мокрые губы Ренфрю, жучиные ножки. Все дрыгаются и дрыгаются. В этом была какая-то идея. «Концепт», — сказал бы Рон. Обаяние рабства. Жажда стать ничем, меньше чем пешкой, которую переставляет некто могущественный. «Вроде тех фанаток, что ездят за рок-группами, — предположил Джейми. — Приманка. Вот оно что. Страшная приманка».
Джейми заснул.
Послышался щелчок. Мурлыканье прекратилось. Не-ет. Не кошка. Какая же это кошка? Кошка теплая. Ящерица? Мурлыкающая. И ящерица не такая холодная. Скорей уж богомол. Молится Мурлыкает. Если это он мурлыкал.
Другой щелчок, третий. Джейми понял, что задремал. Мурлыкало во сне. Это был не звук, а ощущение мурлыканья, ставшее фоном его сна.
Эфраим. Сон про старика. Он идет в чулан, услышал шум. Шум означает жизнь. А жизнь означает смерть. Чудная мысль для Джейми. Для Эфраима — естественная. Ни от чего так не впадал в панику старый Эфраим, как от мысли о смерти. Не о его даже смерти. Любой смерти. О смерти как форме существования, а не как о конце жизни.
Джейми не мог понять, чего он, Эфраим, так боялся смерти. Во сне она была так естественна, буднична, как сила тяжести.
Эфраим знал: с первой ступенькой надо быть осторожным, сначала нашарить ногой. Только в этот раз она оказалась слишком близко. Мозжечок подвел. Старик даже подумал, как нелепо он выглядит, прежде чем каблук ударился о предательский край первой ступеньки. Страх появился потом, когда лодыжка подвернулась. Затем, когда рука прошла мимо перил, один палец задел полированное дерево, выгнулся и косточка хрустнула, пришел ужас.
Джейми знал, что опасения Эфраима, не услышал бы кто (или что?) хруст косточки, были сильней, важней, тошнотворней, чем сама боль, прострелившая руку до локтя.