Но в отличие от других картин Элизабет в этой чувствовалась фальшь.
— Смотри дальше, мучачо.
Корабль… корабль… семья — не вся, только четверо, стоят на берегу, держась за руки, как бумажные куклы, все со счастливыми элизабетовскими улыбками… корабль… дом, перед ним — стоящий на голове чёрный парковый жокей [167] … корабль — белоснежное великолепие… Джон Истлейк…
Джон Истлейк кричит… кровь хлещет из носа и одного глаза…
Я, как зачарованный, уставился на эту картину. Акварель ребёнка, выполненную с дьявольским мастерством. Изображённый на ней мужчина обезумел от ужаса, горя, или от того и другого.
— Господи, — выдохнул я.
— Ещё одна картина, мучачо, — услышал я Уайрмана. — Только одна.
Я поднял картину с кричащим мужчиной. Лист с высохшими акварельными красками затрещал, как кости. Под кричащим отцом лежал корабль, и это был мой корабль. Мой «Персе». Элизабет нарисовала его в ночи, и не кисточкой — я видел отпечатки детских пальчиков в разводах серого и чёрного. На этот раз её взгляд пробил маскировочную завесу «Персе». Доски потрескались, паруса провисли и зияли дырами. Вокруг корабля, синие в свете луны, которая не улыбалась и не выстреливала счастливые лучи, из воды торчали сотни рук скелетов. И руки эти, с которых капала вода, салютовали стоящему на юте бесформенному бледному существу — вроде бы женщине, одетой в какую-то рванину, то ли широкий плащ, то ли саван… то ли мантию. И это была красная мантия, моя красная мантия, но нарисованная спереди. Три пустых глазницы зияли в голове, ухмылка растянулась шире лица в безумном смешении губ и зубов. Этот рисунок был куда страшнее моих картин «Девочка и корабль», потому что Элизабет разом докопалась до самой сути, не дожидаясь, пока разум осмыслит увиденное. «Это и есть жуть, — говорил рисунок. — Это и есть жуть, которую мы боимся найти затаившейся в ночи. Смотрите, как она ухмыляется под светом луны. Смотрите, как утопшие приветствуют её».
— Господи, — повторил я и повернулся к Уайрману. — Как думаешь, когда? После того, как её сёстры?..
— Наверняка. Наверняка таким способом она пыталась справиться с трагедией, или ты не согласен?
— Не знаю. — Какая-то моя часть пыталась подумать об Илзе и Мелинде, другая, наоборот, старалась о них не думать. — Не знаю, как ребёнок… любой ребёнок… мог такое создать.
— Память рода, — ответил Уайрман. — Так бы сказали юнгианцы.
— А как я нарисовал этот же самый грёбаный корабль? Может даже, и это самое существо, но только со спины? Есть у юнгианцев какие-то теории на этот счёт?
— Элизабет не назвала свой корабль «Персе», — заметил Джек.
— Ей же было всего четыре года. Сомневаюсь, чтобы название что-то для неё значило. — Я подумал о её более ранних картинах, на которых кораблю удавалось прятаться за белой красотой. — Особенно когда она наконец-то увидела, какой он на самом деле.
— Ты говоришь так, словно корабль реальный, — заметил Уайрман.
Во рту у меня пересохло. Я пошёл в ванную, набрал стакан воды, выпил.
— Не знаю, верю я в это или нет, но у меня есть главное житейское правило, Уайрман. Если один человек что-то видит, это, возможно, галлюцинация. Если видят двое, то шансы нато, что это реальность, возрастают многократно. Элизабет видела «Персе», и я его тоже видел.
— В вашем воображении, — напомнил Уайрман. — Вы видели его в вашем воображении.
Я наставил палец на лицо Уайрмана.
— Ты знаешь, на что способно моё воображение.
Он не ответил — только кивнул. И сильно побледнел. Вмешался Джек:
— Вы сказали: «Однажды она увидела, какой он на самом деле». Если корабль на этой картине реальный, тогда что он такое?
— Думаю, ты знаешь, — ответил ему Уайрман. — Думаю, мы всё знаем; этого чертовски трудно не понять. Просто боимся сказать вслух. Давай, Джек. Бог ненавидит труса.
— Ладно, это корабль мёртвых, — бесстрастно прозвучал голос Джека в моей чистой, ярко освещённой студии. Он поднял руки, медленно прошёлся пальцами по волосам, отчего они взъерошились ещё сильнее. — Но вот что я вам скажу. Если именно это приплывёт за мной в конце жизни, я бы предпочёл вообще не рождаться.
Толстую стопку рисунков и акварелей я отодвинул в сторону, довольный тем, что более не вижу двух последних. Потом посмотрел на то, что тяжёлым грузом лежало под рисунками.
Боезапас пистолета для подводной охоты. Я достал один из гарпунов. Длиной около пятнадцати дюймов [38 см], довольно тяжёлый. С древком из стали, не алюминия (я не знаю, использовался ли алюминий в начале двадцатого века). На рабочем конце к острию сходились три лезвия — потускневших, но выглядевших острыми. Я коснулся одного пальцем, и на коже тут же появилась крошечная капелька крови.
— Вам нужно его продезинфицировать, — встревожился Джек.
— Да, конечно, — ответил я. Поднял гарпун, повернулся к послеполуденному солнцу. Блики забегали по стенам. Короткий гарпун обладал устрашающей красотой. Такое определение приберегают исключительно для эффективного оружия. — В воде он далеко не полетит. Слишком тяжёлый.
— Как бы не так, — возразил Уайрман. — Гарпун выстреливается пружиной и сжатым углекислым газом из баллончика. Так что начальная скорость приличная. И в те времена дальность не требовалась. Залив кишел рыбой, даже вблизи берега. Когда Истлейк хотел кого-нибудь подстрелить, он обычно это делал в упор.
— Меня удивляют эти наконечники.
— Меня тоже, — кивнул Уайрман. — В «Эль Паласио» с десяток гарпунов, считая те четыре, что на стене в библиотеке, но таких там нет.
Джек вернулся из ванной, принёс пузырёк перекиси водорода. Взял гарпун, который я держал в руке, присмотрелся к наконечнику с тремя лезвиями.
— Что это? Серебро?
Уайрман соорудил из большого и указательного пальца пистолет и направил на Джека.
— Карты можешь не показывать, но Уайрман думает, что ты сорвал банк.
— А вы этого не поняли? — спросил Джек.
Мы с Уайрманом переглянулись, вновь повернулись к Джеку.