Да и вообще дождливых дней выдавалось не так уж много — не зря Флориду называют Солнечным штатом. По мере того как мои прогулки на юг удлинялись, точка или точки, которые я увидел в первый же день, превратились в двоих людей… во всяком случае, двоих я видел гораздо чаще, чем одного. Один человек, вроде бы с соломенной шляпой на голове, сидел в инвалидном кресле. Второй толкал кресло или сидел рядом с ним.
Они появлялись на берегу около семи утра. Иногда один мог уйти, оставив второго в кресле на берегу, а потом вернуться с чем-то сверкающим на солнце. Я подозревал, что это кофейник или поднос с завтраком, или и то, и другое. Я также подозревал, что жили эти двое в огромной гасиенде, площадь оранжевой черепичной крыши которой составляла акр или около того. Гасиенда замыкала ряд дсмов, затем дорога утыкалась в джунгли, покрывающие остальную часть острова.
Я так и не смог до конца привыкнуть к пустынности этого места. «Там должно быть очень тихо», — заверяла меня Сэнди Смит, но всё равно я представлял себе пляж, который к полудню заполняется людьми: пары, загорающие на одеялах или смазывающие друг друга защитным лосьоном, студенты, играющие в волейбол с закреплёнными на бицепсах ай-подами, ковыляющие по кромке воды маленькие дети в обвисших купальниках, гидроциклы «джет-скай», проносящиеся взад-вперёд в сорока футах от берега.
Джек напомнил мне, что на календаре декабрь.
— Если говорить о туризме, то месяц между Днём благодарения и Рождеством во Флориде — мёртвый сезон. Не такой мёртвый, как август, но близко к этому. К тому же… — Он очертил рукой широкий круг. Мы стояли у почтового ящика с красным числом 13, и Джек выглядел очень спортивно в обрезанных джинсах и рубашке «Морских дьяволов» [27] (порванной, как требовала мода). — Туристов здесь не ждут. Дрессированных дельфинов не увидишь. На острове всего семь домов, считая тот, здоровенный… и джунгли. Там, кстати, есть ещё один дом, полуразвалившийся. Так, во всяком случае, говорят на Кейси-Ки.
— А что не так с Дьюмой, Джек? Прекрасный пляж, девять миль дорогой флоридской земли — и никакого строительства. В чём дело?
Он пожал плечами.
— Насколько я знаю, какие-то проблемы с правом собственности. Хотите, чтобы я выяснил поточнее?
Я подумал, покачал головой.
— Вам не нравится? — В голосе Джека слышалось искреннее любопытство. — Вся эта тишина и покой? Потому что мне, скажу вам откровенно, как перед Богом, точно как-то не по себе.
— Нет, — ответил я. — Отнюдь. — И не соврал. Излечение — вид мятежа, а все успешные мятежи начинаются втайне.
— А что вы тут делаете? Уж извините за вопрос.
— Утром занимаюсь физическими упражнениями. Читаю. Сплю во второй половине дня. И рисую. Со временем, возможно, перейду на краски, но пока я ещё к этому не готов.
— Некоторые ваши рисунки очень даже хороши для любителя.
— Спасибо тебе, Джек, на добром слове.
Не знаю, то ли он хотел просто сказать что-то приятное, то ли говорил правду. Может, значения это и не имело. Когда дело касается картин, всякий раз это субъективное мнение, верно? Я только знал: со мной что-то происходило. В моей голове. Иногда это пугало. По большей части невообразимо радовало.
В основном я рисовал наверху, в зале, который начал воспринимать как «Розовую малышку». Оттуда я мог видеть только Залив да линию горизонта, но у меня была цифровая камера, и я иногда фотографировал что-то ещё, распечатывал фотографии, прикреплял к мольберту (мы с Джеком поставили его так, чтобы во второй половине дня свет на него падал сбоку) и рисовал эту «картинку». В отборе объектов для фотографирования вроде бы не было никакой логики или системы, хотя, когда я написал об этом Кеймену в электронном письме, он сказал, что подсознание, если оставить его в покое, само пишет стихи.
Может, si, [28] может, нет.
Я нарисовал мой почтовый ящик. Я рисовал кусты, траву, цветы, которые видел вокруг «Розовой громады», потом Джек купил мне книгу («Распространённые растения побережья Флориды»), и я смог давать названия моим рисункам. Названия помогали: как-то добавляли уверенности. Ктому времени я уже вскрыл вторую коробку карандашей, а в запасе лежала третья. Рядом с моей виллой росли алоэ, кермек лавандовый (со множеством крошечных жёлтых цветков, и каждый — с густо-фиолетовым сердечком), фитолакка американская с длинными, лопатообразными листьями, и моя любимица, софора, которую в книге «Распространённые растения побережья Флориды» называли ещё ожерельным кустом — за стручки, формой похожие на бусины.
Я рисовал и ракушки. Разумеется, рисовал. Ракушек хватало везде, они во множестве лежали на берегу в пределах тех коротких дистанций, которые я мог преодолевать на своих двоих. Дьюма-Ки сотворили из ракушек, и скоро я принёс в дом не один десяток.
И практически каждый вечер, когда солнце скатывалось за горизонт, я рисовал закат. Я знал, что закаты — расхожий штамп, собственно, поэтому и рисовал. Мне казалось, что, сумев хоть раз пробиться сквозь стену «всё-это-было-было-было», я смогу чего-то достичь. Вот и рисовал картину за картиной, но получалось не очень. Я вновь пытался накладывать жёлтое на оранжевое, но мои усилия результата не давали. Внутреннего свечения не получалось. Каждый закат являл собой карандашную мазню, где цвета говорили: «Мы пытаемся сказать тебе, что горизонт в огне». Вы, безусловно, можете купить штук сорок куда лучших закатов на любом субботнем уличном вернисаже в Сарасоте или Венис-бич. Несколько рисунков я сохранил, но большинство вызывали у меня такое отвращение, что я их выбрасывал.
Однажды вечером, после череды неудач, я вновь наблюдал, как верхушка солнечного диска исчезает за горизонтом, оставляя после себя хэллоуиновские краски вечерней зари, и вдруг подумал: «Это корабль. Вот что придало моей первой картине толику магии. Закатный свет, казалось, пробивал корабль насквозь». Возможно, я был прав, но в тот вечер ни один корабль не разрывал горизонт. Его прямая линия разделяла тёмную синеву внизу и оранжево-жёлтую яркость наверху, которая ещё выше обретала нежно-зеленоватый оттенок. Его я передать не мог — жалкая коробка цветных карандашей этого не позволяла.
У ножек моего мольберта валялось штук двадцать цветных фотографий. Мой взгляд упал на снятую крупным планом софору, ожерельный куст. И в этот момент вдруг зачесалась моя фантомная правая рука. Я зажал жёлтый карандаш зубами, наклонился, поднял фотографию софоры, всмотрелся в неё. Уже смеркалось, но верхний зал, который я называл «Розовая малышка», долго держал свет, так что его хватало, чтобы насладиться мелкими деталями: моя цифровая камера с абсолютной точностью «схватывала» крупный план.