Джордж «Кэнди» Браун вроде бы умер во сне. Охранник, которого интервьюировали, сказал: «Этот человек был самым громким храпуном. Мы шутили, что сокамерники убили бы его только за храп, если б он сидел в общей камере». Врач что-то пробормотал насчёт остановки дыхания во сне и предположил, что Браун умер от возникших осложнений. Отметил, что взрослые от этого умирают редко, но тем не менее случай Брауна — не единичный.
Остановка дыхания во сне показалась мне неплохой версией, но я подумал, что осложнением стал именно я. Соскоблив с себя большую часть краски, я поднялся в «Розовую малышку», чтобы посмотреть на Картину уже при утреннем свете. Не думал, что теперь она покажется мне такой же выдающейся, что и ночью, перед тем как я спустился вниз, чтобы съесть целую коробку овсяных хлопьев… быть такого не могло, учитывая, как быстро я работал.
Но она была выдающейся. Я нарисовал Тину в джинсах и чистенькой розовой футболке, с рюкзачком за плечами. Я нарисовал Кэнди Брауна, также в джинсах, с пальцами, сомкнувшимися на запястье Тины. Её глаза смотрели на него, и её рот был чуть приоткрыт, словно она задавала вопрос, скорее всего:
«Чего вы хотите, мистер?» Его глаза смотрели на неё, полные чёрного умысла, но на остальной части лица никаких эмоций не отражалось, потому что остальной части лица не было вовсе. Я не нарисовал ни нос, ни рот. У моего Кэнди Брауна под глазами белел чистый холст.
Из самолёта, который доставил меня во Флориду, я вышел в толстом полупальто с капюшоном, и этим утром надел его, когда похромал по берегу от «Розовой громады» к «Еl Palacio de Asesinos». Было холодно, ветер дул с Залива, и поверхность воды напоминала шероховатую сталь под пустынным небом. Если бы я знал, что это мой последний холодный день на Дьюма-Ки, я бы, возможно, посмаковал его… хотя вряд ли. С привычкой страдать от холода я расстался с радостью.
В любом случае я едва осознавал, где нахожусь. На плече у меня висела холщёвая сумка, в которую я обычно собирал разные заинтересовавшие меня предметы (отправляясь на прогулку, уже автоматически брал её с собой), но в это утро я не подобрал ни единой раковины или выброшенной на берег деревяшки. Просто шёл, подволакивая больную ногу, забыв и думать о ней, слушал посвист ветра, в действительности не слыша его, наблюдал, как сыщики то подскакивают к прибою, то отпрыгивают от него, фактически не видя их.
Думал: «Я убил человека, точно так же, как убил собаку Моники Голдстайн. Я знаю, звучит это как чушь, но…»
Только это не звучало как чушь. И не было чушью.
Я остановил дыхание Кэнди Брауна.
С южной стороны «Эль Паласио» была застеклённая терраса, одна стена которой смотрела на джунгли, а другая — на металлическую синеву Залива. Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос для завтрака стоял на подлокотниках. Впервые за время нашего знакомства я увидел её привязанной. Поднос с кусочками омлета и хлебными крошками выглядел, как после кормления маленького ребёнка. Уайрман даже поил Элизабет соком из кружки-непроливайки. В углу работал маленький телевизор, настроенный на «Шестой канал». По-прежнему показывали «Только Кэнди, ничего, кроме Кэнди». Он умер, и «Шестой канал» кормился с его трупа. Кэнди другого и не заслуживал, но всё равно было противно.
— Думаю, она поела, — сказал Уайрман, — но, может, ты посидишь с ней, пока я приготовлю омлет и сожгу тост?
— С радостью, но необходимости в этом нет. Я работал допоздна, а потом немного перекусил.
Немного. Само собой. Выходя из дома, я заметил оставленную в раковине салатную миску.
— Меня это не затруднит. Как твоя нога этим утром?
— Неплохо. — Я говорил правду. — Et tu, Brute? [108]
— Думаю, всё нормально, — отозвался Уайрман, но выглядел он усталым, а из по-прежнему налитого кровью глаза сочились слёзы. — Управлюсь за пять минут.
Разум Элизабет отправился в самоволку. Когда я поднёс к её рту кружку-непроливайку, она сделала один глоток и отвернула голову. В неумолимом зимнем свете лицо её выглядело древним и растерянным. Я подумал, что интересное у нас подобралось трио: впадающая в старческое слабоумие женщина, бывший адвокат с пулей в мозгу и бывший строитель-ампутант. Все с боевыми шрамами на правой стороне головы. В телевизоре адвокат Кэнди Брауна (теперь уже бывший адвокат) требовал тщательного расследования. Элизабет, закрыв глаза, очевидно, выразила общее мнение всех жителей округа Сарасота на сей предмет. Навалившись на ремень (отчего внушительная грудь поднялась вверх), она заснула.
Уайрман принёс омлет на двоих, и я с жадностью набросился на свою половину. Элизабет захрапела. В одном сомнений быть не могло: если бы во сне у неё случилась остановка дыхания, молодой она бы не умерла.
— Пропустил пятнышко на ухе, мучачо, — и Уайрман коснулся вилкой мочки своего уха.
— Что?
— Краска. На ухе.
— Да, — кивнул я. — Оттираться придётся пару дней. Забрызгался основательно.
— И что ты рисовал глубокой ночью?
— Сейчас не хочу говорить об этом. Он пожал плечами и кивнул.
— У художников свои причуды. Само собой.
— Давай обойдёмся без этого.
— Грустно, так грустно. Я к тебе со всем уважением, а ты слышишь сарказм.
— Извини.
Он отмахнулся.
— Ешь свои huevos. Вырастешь большим и сильным, как Уайрман.
Я ел мои huevos. Элизабет храпела. Телевизор болтал. Теперь на электронную сцену вывели тётю Тины Гарибальди, молодую женщину, может, чуть старше моей Мелинды. Она говорила, что штат Флорида, по мнению Господа, проявил медлительность, вот Он и наказал «монстра». Сам. Я подумал: «По существу ты права, мучача, только наказал „монстра“ не Бог».
— Выключи это безобразие, — попросил я. Он выключил, повернулся ко мне.
— Может, ты и прав насчёт причуд. Я решил выставить свои картины в «Скотто», если, конечно, этот Наннуцци ещё не передумал.
Уайрман улыбнулся и зааплодировал — тихонько, чтобы не разбудить Элизабет.
— Великолепно! Эдгар гонится за славы мыльным пузырём! И почему нет? Почему, чёрт побери, нет?