Таких мелочей было неимоверное количество. В старые добрые времена, когда я еще работала приходящей горничной, можно было услышать всяческие пересуды и сплетни о Вере Донован. Их семью в пятидесятых обслуживало множество людей, но обычно громче всех поносила Веру какая-нибудь сопливая девчонка, нанятая на полставки, а потом погоревшая на какой-то мелочи, потому что забыла об одной и той же веши три раза подряд. И она еще смела тараторить каждому встречному-поперечному, что Вера подлая, грубая старая крыса, да к тому же еще и ненормальная. Возможно, Вера и была сумасшедшей, а может быть, и нет, но я скажу вам одну вещь — она никогда никого ни к чему не принуждала. Я лично так думаю: тот, кто помнит, кто с кем спит в «мыльных операх», которыми нас пичкают вечерами по телевизору, может запомнить, что посуду нужно мыть только пастой «Спик энд Спэн», а коврики следует класть подобающим образом.
Так, ну а теперь о простынях. В данном случае ошибаться было вообще нельзя. Простыни нужно было вешать очень аккуратно, используя на каждую ровно шесть прищепок. Только шесть, и ни в коем случае не четыре. А если уж ты умудрилась уронить простыню в грязь, то не было никакой нужды ждать трех предупреждений. Бельевые веревки были натянуты во дворе как раз под окном спальни Веры Донован. Год за годом она подходила к этому окну и кричала мне:
«Так, а теперь шесть прищепок, Долорес! Помни об этом! Шесть, а не четыре! Я считаю, у меня до сих пор отличное зрение!» Она…
Что, милочка?
Глупости, Энди, оставь ее в покое. Это очень естественный вопрос, но ни у одного мужчины в мире не достаточно мозгов, чтобы задать его.
Я отвечу тебе, Нэнси Бэннистер из Кеннебанка, штат Мэн — да, у Веры была сушилка. Отличная, большая сушилка, но нам запрещалось сушить в ней простыни, если только синоптики не предсказывали проливные дожди в течение пяти дней. «У порядочных людей на кровати должны лежать простыни, высушенные на улице, — говорила Вера, — потому что они приятно пахнут. От ветра, на котором они полощутся во время сушки, они вбирают столько свежести, что только от одного этого будут сниться приятные сны».
Вера во многом заблуждалась и городила чепуху, но только не о запахе свежести, исходящем от простынь; в этом я согласна с ней на все сто. Каждый может унюхать разницу между простыней, засунутой в сушилку, и простыней, которую хорошенько потрепал южный ветер. Но сколько было зимних дней, когда температура опускалась до десяти градусов, а сильный сырой ветер дул с востока, прямо с Атлантики. В такие дни я с удовольствием отказалась бы от этого запаха. Развешивать белье в такой собачий холод — просто пытка. Невозможно понять этого, пока сама не попробуешь, а уж попытавшись один раз, никогда не забудешь.
Когда несешь корзинку с бельем и выходишь на улицу, от простынь валит пар, верхние простыни такие теплые, что ты даже подумаешь (если никогда не делала этого прежде): «О, все на так уж и плохо». Но к тому времени, когда ты повесишь первую простыню, да еще на шесть прищепок, парок исчезает. Простыни все еще влажные, но теперь они уже холодные, очень. И пальцы у тебя тоже мокрые и тоже холодные. Но ты вешаешь следующую простыню, и следующую, пальцы у тебя краснеют, деревенеют, их движение замедляется, плечи начинают болеть, а рот, в котором зажаты прищепки, чтобы освободить руки, которым нужно хорошо развесить эти проклятые простыни, начинает сводить судорога, но самое ужасное — это, конечно, пальцы. Если бы они просто онемели, все было бы по-другому. Ты почти желаешь этого. Но пальцы сначала краснеют и, если простынь достаточно много, то становятся бледно-лилового цвета, как лепестки таинственной лилии. К окончанию всей процедуры руки в полном смысле этого слова превращаются в клешни. Однако самое ужасное, что ты знаешь, что случится, когда ты наконец-то вернешься в дом с пустой корзинкой и с ощущением жара, сжигающего твои руки.
Сначала пальцы начинает покапывать, потом в местах их соединения с ладонью появляется пульсация — однако чувство это настолько глубокое, что скорее напоминает плач, чем простую пульсацию; как бы мне хотелось объяснить тебе так, чтобы ты понял, Энди, но я не смогу. Похоже, Нэнси Бэннистер понимает, хотя и не совсем, потому что одно дело вывешивать белье зимой на материке, и совсем другой коленкор, когда это приходится делать на острове. Когда руки начинают согреваться, то кажется, что в них завелся целый рой разъяренных пчел. Поэтому ты растираешь их каким-нибудь кремом и ждешь, когда же пройдет зуд, к тому же ты знаешь, что абсолютно неважно, сколько втереть в руки крема или обыкновенного бараньего жира; к концу февраля кожа на руках уже настолько потрескавшаяся, что ранки начинают кровоточить, если сжать ладонь в злой кулак. А иногда, даже после того как руки отошли от холода и ты уже лежишь в кровати, тебя может разбудить плач рук, ноющих от воспоминаний о пережитой боли.
Тебе кажется, я шучу? Можешь смеяться сколько угодно, если тебе смешно, но мне что-то не хочется. Этот плач можно даже услышать — так всхлипывают малые дети, потерявшие свою мать. Звук исходит из таких глубин, а ты просто лежишь и прислушиваешься, отчетливо сознавая, что ты все равно снова выйдешь на мороз, ничто не сможет помешать этому, ведь все это женская работа, которую не может понять ни один мужчина, да он и знать не хочет об этом.
А пока ты проходишь через весь этот ад: немеющие руки, лиловые пальцы, ноющие плечи, сопли, текущие из носа и замерзающие на кончике губы, — чаще всего Вера стоит или сидит в своей спальне и взирает на все. Лоб нахмурен, губы искривлены, а руки нервно потирают одна другую — все ее существо пребывает в таком напряжении, как будто идет сложнейшая хирургическая операция, а не простое развешивание простынь для просушки на ледяном зимнем ветру. Сначала она изо всех сил пытается сдерживаться, но внутри у нее все начинает кипеть, и, не выдержав. Вера распахивает окно спальни, высовывается наружу, холодный восточный ветер откидывает ее седые волосы назад, и она вопит «Шесть прищепок! Помни, ты должна вешать на шесть прищепок! Не дай Бог ветер сдует мои новые простыни на землю! Ты попомнишь меня тогда! Тебе лучше сделать все как надо, я все вижу и считаю!»
К началу марта я уже мечтала только об одном: взять топорик и врезать им между глаз этой громкоголосой суке. Иногда я даже видела, как убиваю ее, но мне кажется, какая-то часть Веры ненавидела себя за эти крики — так же как и я вся тряслась от злости, выслушивая ее вопли.
Это было первой причиной, почему Вера была сукой, — она просто не могла удержаться от этого. Действительно, ей было даже хуже, чем мне, особенно после сердечных приступов. К тому времени стирки было уже меньше, но она все равно так же бесновалась; как и раньше, хотя большинство комнат были уже закрыты, а постельное белье убрано в шкафы.
Но самым ужасным для нее было то, что к 1985 году уже прошло то время, когда она могла удивлять и поражать людей, — к тому времени она уже полностью зависела от меня. Если я не подниму ее из кровати и не посажу в инвалидную коляску, то она так и пролежит весь день. Дело в том, что Вера сильно поправилась — со ста тридцати (столько она весила в начале шестидесятых) стала весить сто девяносто, превратившись в рыхлый, колышущийся бочонок, заплывший жиром. Многие на закате своих лет худеют, превращаясь в высохшую воблу, — кто угодно, но только не Вера Донован. Доктор Френо говорил, что это происходит потому, что ее почки отказываются выполнять положенную им работу. Наверное, так оно и было, но сколько было дней, когда я считала, что она толстеет только для того, чтобы досадить мне.