Демиан | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ты в самом деле можешь заставить другого думать то, что ты хочешь? – спросил я его.

Он отвечал с полной готовностью, спокойно и разумно, как взрослый.

– Нет, – сказал он, – это невозможно. Ведь свободной воли не существует, хотя священник делает вид, что она есть. Ни другой не может думать что хочет, ни я не могу заставить его думать что хочу. Но хорошенько понаблюдав за кем-нибудь, можно довольно точно сказать, что он думает или чувствует, а потому обычно можно и предвидеть, что он сделает в следующее мгновение. Это очень просто, люди только не знают этого. Конечно, нужно упражнение. Есть, например, среди бабочек определенные ночные мотыльки, у которых особи женского пола встречаются гораздо реже, чем мужского. Мотыльки эти размножаются совершенно так же, как все животные, самец оплодотворяет самку, которая потом кладет яйца. Если у тебя есть самка этих мотыльков – исследователи часто делали такой опыт, – то ночью к этой самке прилетят мотыльки мужского пола, причем с расстояния в несколько часов полета. В несколько часов, представь себе! За много километров чувствуют все эти самцы единственную в этой местности самку! Это пытаются объяснить, но объяснить это трудно. Наверно, существует какое-то обоняние или что-то подобное, вроде того как хорошие охотничьи собаки могут найти незаметный след и идти по нему. Понимаешь? Таких вещей в природе полно, и никто не может их объяснить. Но вот что я скажу: если бы у этих бабочек самки встречались так же часто, как самцы, у них не было бы такого точного нюха. У них он есть только потому, что они так натаскали себя. Если животное или человек направит все свое внимание и всю свою волю на определенную цель, то он ее и достигнет. Вот и все. И точно так же обстоит дело с тем, что ты имеешь в виду. Присмотрись к человеку достаточно внимательно, и ты будешь о нем знать больше, чем он сам.

Меня так и подмывало произнести слова «чтение мыслей» и напомнить ему ту давнюю уже сценку с Кромером. Но это было тоже странное дело: никогда, ни разу ни он, ни я не позволяли себе ни малейшего намека на то, что много лет назад он однажды так серьезно вмешался в мою жизнь. Словно ничего прежде не было между нами или словно каждый из нас твердо рассчитывал на то, что другой это забыл. Изредка случалось даже, что мы вместе встречали, идя по улице, Франца Кромера, но мы не переглядывались, не упоминали ни одним словом о нем.

– Но как же это получается со свободой воли? – спросил я. – Ты говоришь, что свободной воли нет. Но ты же говоришь, что стоит лишь твердо направить свою волю на что-то, и цель будет достигнута. Это же противоречие! Если я не хозяин своей воли, то я и не могу направить ее по желанию туда или сюда.

Он похлопал меня по плечу. Так он всегда делал, когда я его радовал.

– Хорошо, что ты спрашиваешь! – сказал он со смехом. – Всегда надо спрашивать, всегда надо сомневаться. Но все очень просто. Если бы такой мотылек, например, пожелал направить свою волю на какую-нибудь звезду или еще куда-нибудь, у него ничего не вышло бы. Только он и не пытается это сделать. Он ищет лишь то, что имеет для него смысл и ценность, что ему нужно, что требуется ему непременно. Тут-то и удается ему самое невероятное, он развивает волшебное шестое чувство, которого нет ни у одного животного, кроме него! У нас, разумеется, больше простора и больше интересов, чем у животного. Но и мы замкнуты относительно узким кругом и не можем выйти за его пределы. Я могу, конечно, придумать и то, и другое, вообразить, скажем, что мне непременно нужно попасть на Северный полюс или что-нибудь такое, но выполнить это и достаточно сильно пожелать этого я могу только в том случае, если такое желание заключено целиком во мне самом, если мое естество действительно целиком наполнено им. Когда это так, когда ты пробуешь сделать что-то, следуя своему внутреннему велению, тогда оно и получается, тогда ты можешь взнуздать свою волю как доброго коня. Если я, например, задался сейчас целью сделать так, чтобы наш батюшка перестал носить очки, то ничего не получится. Это просто баловство. Но когда я осенью почувствовал в себе твердую волю пересесть со своей передней парты сюда, все получилось великолепно. Тут вдруг возник некто, кто шел по алфавиту впереди меня и дотоле болел, и поскольку кто-то должен был уступить ему место, сделал это, конечно, я, потому что именно моя воля была готова сразу же воспользоваться таким случаем.

– Да, – сказал я, – мне это тоже показалось тогда странным. С того момента, как мы заинтересовались друг другом, ты придвигался ко мне все ближе. Но как это было? Сначала ведь ты не сразу сел рядом со мной, ты же сперва посидел несколько раз на этой вот парте впереди меня, правда? Как это вышло?

– Это было так: я и сам толком не знал, куда стремлюсь, когда пожелал уйти с моего первого места. Я знал только, что хочу сидеть подальше сзади. То была моя воля пересесть к тебе, но я ее еще не осознавал. Одновременно твоя воля тоже тянула меня и помогала мне. Лишь когда я сел перед тобой, до меня дошло, что мое желание исполнилось лишь наполовину. Я понял, что, в сущности, не желал ничего другого, как сидеть рядом с тобой.

– Но тогда никаких новеньких не появлялось.

– Нет, но тогда я просто сделал то, чего хотел, и недолго думая сел возле тебя. Мальчик, с которым я поменялся местами, только удивился, но возражать не стал. Священник, правда, как-то заметил, что произошло какое-то изменение… вообще каждый раз, когда он имеет со мной дело, его втайне что-то мучит: он знает, что моя фамилия Демиан и что если я на «Д», то мне не надо бы сидеть так далеко сзади, с теми, кто на «С»! Но это не доходит до его сознания, потому что моя воля против этого и потому, что я каждый раз мешаю ему собраться с мыслями. Он каждый раз замечает, что тут что-то не так, и глядит на меня и начинает задумываться, бедняга. А у меня средство простое. Я каждый раз смотрю ему прямо, очень прямо в глаза. Этого почти никто не переносит. Они все начинают беспокоиться. Если ты хочешь от кого-нибудь чего-то добиться и неожиданно посмотришь ему очень прямо в глаза, а он не забеспокоится, оставь надежду! Но это бывает очень редко. Я знаю, собственно, только одного человека, с которым это не помогает мне.

– Кто же это? – спросил я быстро.

Он посмотрел на меня чуть суженными глазами, как то случалось, когда он задумывался. Затем отвел взгляд и ничего не ответил, a я, несмотря на острое любопытство, не смог повторить свой вопрос.

Но думаю, что говорил он тогда о своей матери… С ней он, казалось, жил в большой близости, но мне о ней никогда не говорил и домой к себе меня никогда не звал. Едва ли я даже знал, какова его мать с виду.


Иногда я пытался подражать ему и сосредоточивать свою волю на чем-нибудь так, чтобы добиться задуманного. Были желания, казавшиеся мне достаточно настоятельными. Но все напрасно, ничего не получалось. Говорить об этом с Демианом я не решался. Признаться ему, чего я желаю себе, я не мог. А он и не спрашивал.

Моя доверчивость в религиозных вопросах понесла тем временем некоторый ущерб. Однако по своему мышлению, находившемуся под влиянием Демиана, я очень отличался от тех моих однокашников, которые обнаруживали полное неверие. Было несколько таких, и от них случалось слышать, что смешно и недостойно человека верить в какого-то бога, что такие истории, как о триединстве и о непорочном рождении Иисуса, просто-напросто смехотворны и что это позор – еще сегодня распространять подобную дребедень. Так я отнюдь не думал. При всяческих своих сомнениях я по всему опыту своего детства все-таки достаточно много знал о подлинности религиозной жизни, которую вели, например, мои родители и не находил в ней ничего недостойного и лицемерного. Нет, я по-прежнему испытывал к религии глубочайшее уважение. Только Демиан приучил меня смотреть на эти предания, на эти догматы веры иначе, толковать их свободнее, более лично, игривее, с большей фантазией; во всяком случае, толкования, которые он предлагал мне, я всегда выслушивал охотно и с наслаждением. Многое, правда, казалось мне слишком резким, так было и с рассказом о Каине. А однажды во время занятий для конфирмующихся он испугал меня суждением, пожалуй, еще более смелым. Учитель говорил о Голгофе. Библейский рассказ о страданиях и смерти Спасителя с давних времен оставил у меня глубокое впечатление, в раннем детстве я иногда, особенно в страстную пятницу, после того как отец прочитывал эту историю вслух, искренне, всей душой жил в этом скорбно-прекрасном, бледном, призрачном и все-таки невероятно живом мире, в Гефсиманском саду и на Голгофе, и когда я слушал баховские «Страсти по Maтфею», мрачно-могучее сияние боли, исходившее от этого таинственного мира, наполняло меня мистическим благоговением. Я и сегодня еще нахожу в этой музыке и в «Actus tragicus» идеал всякой поэзии, всякого художественного выражения.