Игра в бисер | Страница: 120

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Йог слушал это излияние спокойно, потупив глаза. Теперь он поднял их и направил свой взгляд в лицо Дасы, светлый, пронизывающий, до невыносимого твердый, сосредоточенный и ясный взгляд, и, в то время как он рассматривал лицо Дасы, думая о его торопливом рассказе, на губах старика медленно заиграла улыбка, перешедшая в смех, он с беззвучным смехом закачал головой и, смеясь, сказал.

– Майя! Майя!

Смущенный и пристыженный, Даса застыл на месте, а старик стал прогуливаться, перед тем как поесть, по узкой тропинке в папоротниках; размеренно и твердо походив взад и вперед, он после нескольких сот шагов вернулся и прошел в свою хижину, и лицо ею было опять, как всегда, обращено не к миру явлений, а куда-то еще. Что же это за смех такой был, которым ответило бедному Дасе это все время одинаково неподвижное лицо? Долго пришлось ему о том размышлять. Доброжелательным или издевательским был он, этот ужасный смех в минуту отчаянного признания, отчаянной мольбы Дасы? Утешительным или осуждающим, божественным или демоническим? Был ли он лишь циничным хихиканьем старости, которая уже ничего не способна принять всерьез, или потехой забавляющегося чужой глупостью мудреца? Был ли он отказом, прощанием, приказом уйти? Или он означал совет, призывал Дасу поступить так же и засмеяться тоже? Он не мог этого разгадать. До поздней ночи размышлял он об этом смехе, в который превратились, казалось, его жизнь, его счастье и горе для этого старика, мысли его упорно жевали этот смех, как твердый корень с каким-то, однако, вкусом и запахом. И так же, пытаясь его разжевать, размышлял он и бился над словом, которое старик так звонко выкрикнул, так весело и с такой непонятной радостью, смеясь, произнес: «Майя! Майя!» Что оно приблизительно означает, он наполовину знал, наполовину догадывался, да и тон, которым смеявшийся произнес его, позволял, казалось, угадать некий смысл. Майя – это была жизнь Дасы, его молодость, это было его сладкое счастье и горькое горе, майя – это была прекрасная Правати, майя – это была любовь и радость любви, майя – это была вся жизнь. Жизнь Дасы и жизнь всех людей – все было в глазах этого старого йога майей, было каким-то ребячеством, зрелищем, театром, игрой воображения, было пустотой в пестрой оболочке, мыльным пузырем, чем-то таким, над чем можно даже восторженно смеяться и что можно одновременно презирать, но ни в коем случае нельзя принимать всерьез.

Но если для старого йога жизнь Дасы этим смехом и словом «майя» исчерпывалась, то для самого Дасы дело обстояло не так, и, как ни хотел он сам стать смеющимся йогом и не видеть в собственной жизни ничего, кроме майи, в те беспокойные дни и ночи в нем снова проснулось и ожило все, о чем он здесь, в своем пристанище, после тягот бегства, казалось, уже почти забыл. Ничтожной представилась ему надежда, что он когда-либо действительно научится искусству йоги, а тем более сравняется в нем со стариком. Но тогда – какой тогда смысл был в дальнейшем его пребывании в этом лесу? Он нашел здесь прибежище, немного передохнул и набрался сил, немного опомнился, это тоже чего-то стоило, тоже было немало. И может быть, тем временем, там, в стране, прекратили охоту на убийцу князя и можно без особой опасности двигаться дальше. Решив так и поступить, он намерился отправиться в путь на следующий же день, мир был велик, нельзя было вечно сидеть здесь, в укрытии. Решение это несколько успокоило его.

Он собирался отправиться на рассвете, но, когда он проснулся после долгого сна, солнце уже взошло и йог уже начал свое самопогружение, а уходить не попрощавшись Дасе не хотелось, к тому же у него была одна просьба к йогу. Поэтому он ждал час за часом, пока старик не поднялся, не расправил члены и не принялся прохаживаться взад и вперед. Тогда он преградил ему дорогу, стал кланяться и не отступал до тех пор, пока йог не направил на него вопрошающий взгляд.

– Учитель, – сказал он смиренно, – я пойду дальше своей дорогой и не буду больше нарушать твой покой. Но еще один раз, досточтимый, позволь мне обратиться к тебе с просьбой. Когда я рассказал тебе свою жизнь, ты засмеялся и воскликнул «майя». Умоляю тебя, поведай мне чуть больше о майе.

Йог повернул к хижине, приказав Дасе взглядом следовать за ним. Старик взял чашу с водой, подал ее Дасе и велел ему вымыть руки. Даса послушно сделал это. Затем учитель вылил остаток воды из тыквенной чаши в папоротники, протянул молодому человеку пустой сосуд и приказал ему принести свежей воды. Даса повиновался и пошел, прощальные чувства бередили ему душу, когда он в последний раз спускался по этой тропинке к источнику, в последний раз подносил легкую чашу с гладким, стертым краем к маленькому зеркалу воды, в котором отражались листовики, своды ветвей и в россыпи бликов милая синева неба, зеркалу, которое теперь, когда он склонился над ним, в последний раз отразило в коричневатом сумраке и его собственное лицо. Он окунул чашу в воду, окунул задумчиво и медленно, чувствуя неуверенность и не понимая, почему у него так странно на душе и почему, если он решил отправиться в путь, ему все-таки стало больно оттого, что старик не пригласил его остаться, остаться, может быть, навсегда.

Он присел на корточки у источника, глотнул воды, осторожно, чтобы ничего не пролить, поднялся с чашей и хотел начать короткий обратный путь, когда вдруг слуха его достиг звук, приведший его в восторг и ужас, звук голоса, который он не раз слышал во сне и о котором не раз в часы бдения думал с горькой тоской. Сладостно звучал этот голос, сладостно, по-детски и влюбленно звал сквозь лесной сумрак, и у него задрожало сердце от страха и радости. Это был голос Правати, его жены. «Даса», – звала она. Не веря ушам своим, он, все еще с чашей в руках, оглянулся, и, подумать только, между стволами возникла она, стройная и гибкая, на длинных ногах, Правати, любимая, незабываемая, вероломная. Он бросил чашу и побежал ей навстречу. Улыбаясь и чуть смущенно стояла она перед ним, подняв большие, как у серны, глаза, и, приблизившись, он увидел, что она стоит в сандалиях из красной кожи и на ней очень красивые и дорогие одежды, на руке у нее золотой браслет, а в черных волосах сверкающие всеми цветами драгоценные камни. Он отпрянул. Разве она все еще была девкой князя? Разве он не убил этого Налу? Неужели она еще носит его подарки? Как могла она, украшенная этими запястьями и камнями, подойти к нему и произнести его имя?

Но она была прекраснее, чем когда-либо, и, прежде чем призвать ее к ответу, он невольно обнял ее, погрузил лицо в ее волосы, запрокинул ей голову и поцеловал ее в губы, и, делая это, почувствовал, что все вернулось к нему и то, что когда-то принадлежало ему, стало опять его достоянием, – счастье, любовь, вожделение, радость жизни, страсть. Всеми своими мыслями он был уже очень далек от этого леса и старого отшельника, уже лес, отшельничество, медитация и йога превратились в ничто и были забыты; и о чаше старика, которую следовало бы отнести ему, он тоже больше не думал. Она так и осталась лежать у источника, когда он с Правати направился к опушке леса. И она торопливо стала рассказывать ему, как очутилась здесь и как все произошло.

Дивно было то, что она рассказывала, дивно, восхитительно и похоже на сказку, как в сказку, входил Даса в свою новую жизнь. Мало того, что Правати опять принадлежала ему, мало того, что этот ненавистный Нала был мертв, а поиски убийцы давно прекратились, – Даса, княжеский сын, который стал пастухом, был объявлен в городе законным наследником и князем; старый пастух и старый брахман напомнили всем и сделали притчей на устах почти забытую историю его исчезновения, и того же, кого одно время искали везде как убийцу Налы, чтобы подвергнуть его пытке и казни, искали теперь по всей стране еще гораздо старательнее, чтобы провозгласить его раджой и чтобы он торжественно вступил в город и во дворец своего отца. Это было как сон, и приятнее всего поразила Дасу счастливая случайность, по которой из всех разосланных гонцов первой нашла его и приветствовала именно Правати. На опушке леса он увидел шатры, пахло дымом и жареным мясом. Правати громко приветствовали ее приближенные, и сразу же началось великое торжество, как только она объявила, что это Даса, ее супруг. В свите Правати находился один человек, который пас коров вместе с Дасой, и он-то и привел всех сюда, в места, где бывал прежде. Он радостно засмеялся, узнав Дасу, бросился к нему и, наверно, дружески хлопнул бы его по плечу или обнял, но, поскольку теперь прежний товарищ стал раджой, он остановился на полпути как вкопанный, затем медленно и почтительно прошагал дальше и согнулся в низком поклоне. Даса поднял его, обнял, ласково назвал по имени и спросил, чем его одарить. Пастух пожелал телку, и ему дали трех телок из лучшего приплода в стаде раджи. Новому князю представляли все новых и новых людей, чиновников, старших егерей, придворных брахманов, он принимал их приветствия и поздравления, был подан обед, грянула музыка барабанов, щипковых инструментов и свирелей, и вся эта праздничная пышность казалась Дасе сном; ему не верилось, что все происходит наяву, действительностью была для него пока только Правати, его молодая жена, которую он обнимал.