Я стал читать. Я читал «Гейстербахскую хронику» монаха Цезария, благостно мягкую, добродушную латынь, и, читая, обратил внимание на одну небольшую историю.
Каждое утро аббат Гебхард читал братии лекции о Боге, о сущности и свойствах Бога. Должно быть, он не только говорил с монахами как ученый богослов и знаток церковных догматов, но и всем сердцем был преисполнен благодати, — в ином случае он бы строже следил за своими слушателями и относился к ним более критично. Дело в том, что они-то полагали, будто уже достаточно знают о сущности и свойствах Бога, так что почти не слушали наставника, озорничали, мечтали, а нередко и засыпали, — между прочим, сну Цезарий посвятил отдельную главу «De tentatione dormiendi», где рассматривал его как особого рода искушение, весьма распространенное. Аббат Гебхард обычно говорил и говорил, а на учеников, вероятно, просто не обращал внимания. Но однажды во время утренней лекции он ненароком бросил взгляд на своих слушателей и увидел, что среди них кто мечтает, тупо уставясь в одну точку, кто посмеивается, косится по сторонам, о чем-то размышляет, а кто — спит. Он не выбранил их, а прибег к маленькой хитрости, совершенно безобидной, ведь на иную этот человек был, конечно же, не способен. Сделав паузу, он продолжил совсем другим тоном — как будто собирался далее рассказывать о чем-то новом. «Однажды, — сказал он, — произошло удивительное событие при дворе короля Артура…» Тут спавшие проснулись, а весельчаки и мечтатели оживились и шире раскрыли глаза, все даже вперед подались, такое их разобрало любопытство при упоминании об истории из времен короля Артура. Однако аббат, прочитавший в их глазах это желание, с мягким укором молвил: «Так-так, едва я посулил вам историю о дворе короля Артура, вы мигом навострили уши, ибо преисполнились жадного нетерпения, когда же я говорю вам о Боге, вы спите!»
Поставив старую книгу на место, я подошел к окну. Внизу, в туманной синеве, дремала озерная гладь, в селениях за озером блестели светлые окна домов, а на склонах Тургау белел снег, узкими длинными полосами прорезавший темную зелень лесов. Горы, отделенные от меня озером, такие прекрасные, молчаливые и торжественные, вздымались вдалеке, вершины их были окутаны туманом, и были они полны такой тишины, такого покоя и умиротворения в спускавшихся сумерках зимнего вечера, что мне подумалось: вот и я почувствовал бы умиротворение и постиг бы все тайны земли, находись я сейчас там, в горах. Там бледный снег был совсем иным, чем снег на крыше моего дома, там буковые рощи и черные лиственницы были непостижимо прекрасными и отрешенными от всего мирского, какими я никогда не видел их где-либо поблизости; быть может, сам Бог обретается на этих горных склонах, и тот, кто встретит Его там, сможет прикоснуться к Нему, и склониться пред Ним, и совсем близко увидеть Его, взор Его очей.
Да, там, на той стороне! Даже в моем прекрасном, тихом поселке [6] , на моем холме, в моем лесу я не смею думать о Боге, мне не прикоснуться к Его руке, и я не слышу Его шагов — я ищу Его там, на той стороне, за озером, за легким туманом. А если бы я жил в одном из наших городов, в Мюнхене, Цюрихе, Штутгарте, Дрездене? Где в городах место, в каком мне бы встретился Бог и я не почувствовал бы стыда или страха? Разве в городах не каждый дом, не каждый камень полон жадного желания… послушать истории о короле Артуре? Несколько дней тому назад друг, художник, спросил меня, в каком городе мне было бы приятно жить. Мы обсуждали этот вопрос, перебирали города, находили подходящий и вновь отвергали, но так и не выбрали себе города, в котором хотелось бы остаться навсегда или хоть на время. И мы живем — я здесь, а друг поодаль, живем в деревнях, в сельских домах, один в Тироле, другой у моря, один средь пустошей, другой на Боденском озере, и не решаемся поселиться в каком-нибудь городе навсегда, и не находим города, который хотелось бы назвать своим родным. Разве так должно быть?
Часто я задумывался: а всегда ли так было? Но эти раздумья ни к чему не ведут. Ведь нелицемерного взгляда на то, что мы называем всемирной историей, всякому достаточно, чтобы признать, что любая эпоха прошлого, ее стиль и культура — для нас тайна за семижды семью печатями, вечная загадка.
Я стоял у окна и размышлял о гейстербахском настоятеле, о Боге и о короле Артуре. Взгляд мой скользнул по книжным полкам; я увидел, что многие книги, из тех, какие я привык числить среди своих любимых, мертвы и ничего не говорят ни моему уму, ни сердцу, но здесь и там я замечал старый, темно-бурый том, кожаный корешок, глядевший на меня живым и зорким взглядом. Вот стоят они все по порядку и ждут, и в каждой из этих книг живет Бог, но речи Его слышны не во всякое время, однако часто, когда, вздумав отлучиться от Него, я принимаюсь за какую-нибудь веселую историю, со мной бывает то же, что с братьями гейстербахского аббата, вместо занимательной истории, которую мне так не терпелось прочесть, я вижу печальный и ласковый взгляд и слышу чей-то голос: «Когда я говорю вам о Боге, вы спите!»
1904
МОЯ БЛАГОДАРНОСТЬ ГЕТЕ
Среди великих немецких писателей Гете — тот единственный, кому я больше всего обязан, кто больше всех занимал меня, порой подавляя, порой вселяя бодрость духа, и больше всех вызывал согласие либо возражения. Нельзя сказать, что Гете я больше любил, получал от его творений величайшее наслаждение и принимал безоговорочно. О нет, здесь прежде всего оказались бы Эйхендорф, Жан Поль, Гельдерлин, Новалис, Мерике и некоторые другие. Но никто из них, моих любимых писателей, никогда не означал для меня серьезной проблемы и важного нравственного вопроса, ни с кем из них мне не приходилось бороться или воевать, тогда как с Гете я мысленно то и дело заводил беседу и спор (один из них вошел в роман «Степной волк», один из сотен). Поэтому и попытаюсь объяснить, что Гете означает для меня и какие его ипостаси представали мне в разное время.
Моя первая встреча с ним произошла едва ли не в детстве, и меня сразу же совершенно покорили его юношеские стихи и «Вертер». Как было не отдать душу поэту Гете, он дышал юностью, дышал благоуханием леса, лугов и полей, а в его языке, воспринятом от матери, госпожи советницы, были вся глубина и вся игра народной мудрости, слышались звуки природы и труда, и еще была в нем высокая музыкальность. Этот Гете, чистый поэт, певец, вечно юный и наивный, никогда не становился для меня проблемой, и его образ ничто не омрачало.
Однако в годы юности я встретился и с другим Гете — то был великий писатель и гуманист, идеолог и педагог, автор программных статей и рецензент, то был веймарский литератор Гете, друг Шиллера, коллекционер произведений искусства, издатель журналов, автор бесчисленных статей и писем, собеседник Эккермана, диктовавший ему свою волю, и этот Гете также приобрел для меня огромное значение. Поначалу я восхищался им и почитал его безусловно, я даже спорил с друзьями, защищая иные абсолютно канцелярские его сочинения. Пусть в его облике иногда проглядывало нечто бюргерское, обывательское, чиновное и немыслимо далекое от смятенности Вертера, — масштаб был великим, и цель всегда была высокой, благороднейшей из всех целей — основать жизнь на духовных началах, все в ней подчинить духу, и цель эту он ставил не только себе, но и своему народу и времени. Он, порой срываясь, все-таки совершил попытку всесторонне овладеть знанием и всевозможным жизненным опытом своей эпохи, чтобы поставить их на службу личности высокого духа, и более того — духовности и морали, что превыше личности. Лучшим людям своего времени писатель Гете явил воплощенный образ человека, пример, походить на который, совершенствуясь, приблизиться к которому стало высокой целью тех, в ком была добрая воля.