Нельзя мне позабыть и о японцах, хотя они не так сильно занимали меня и менее щедро, чем китайцы, давали пищу уму. В Японии, которая нам сегодня, как и Германия, представляется страной воинственной, и только, вот уже много столетий существует нечто столь великое и вместе с тем курьезное, столь одухотворенное и вместе с тем решительно, даже безоглядно устремленное к практической стороне жизни, как Дзэн, этот цветок, произрастающий также на почве буддистской Индии и Китая, но лишь в Японии расцветший во всей своей красе. Дзэн я отношу к ценнейшим благам, какие когда-либо обретали народы, ибо его мудрость и практическое значение достигают тех же высот, что у Будды и Лао-цзы. И еще, в различные, разделенные долгими паузами времена меня очаровывала японская поэзия, в первую очередь — простая форма и краткость японских стихов. Современных немецких поэтов нельзя читать, если перед тем читал японцев: наши стихи покажутся безумно напыщенными и ходульными. Японцы изобрели чудесную вещь, семнадцатисложное стихотворение, ведь они никогда не забывали, что искусству не идет на пользу, а, напротив, приносит вред, если художник упрощает себе дело. Когда-то один японский поэт написал стихотворение всего из двух строк, и сказано в нем, что в заснеженном лесу расцвели цветы на ветвях сливы. Он показал стихи ценителю, и тот сказал: «Вполне достаточно одной ветки». Увидев, насколько точно это замечание и как далеко ему самому до настоящей простоты, поэт последовал дружескому совету, и это двустишие не забыто по сей день.
Иногда мы посмеиваемся над огромным перепроизводством книг в нашей маленькой стране. Но будь я сегодня молод и полон сил, я не занимался бы ничем, кроме издания книг. Эти труды во имя непрерывной жизни духа нам нельзя отложить до того времени, когда государства залечат раны, нанесенные войной, нельзя и заниматься этой работой второпях, идя на поводу у конъюнктуры, не заботясь о том, чтобы быть щепетильно совестливыми. Ибо для мировой литературы не меньшую опасность, чем война и ее последствия, представляют плохо и наспех изданные книги.
1945
Величайший из всех миров, какие человек создал силою своего духа, а не получил в дар от природы, — это мир книг. Впервые рисуя на грифельной доске буквы и пытаясь что-то прочесть, ребенок совершает первый шаг в этом искусственно созданном и чрезвычайно сложном мире — столь сложном, что целой жизни не хватит, чтобы постичь его и научиться безошибочно применять его законы и правила игры. Без слова, без письменности и книг нет истории, нет понятия «человечество». И если бы кто-то пожелал заключить в небольшом помещении, собрать у себя в доме или комнате историю человеческого духа — он смог бы достичь цели только собрав библиотеку. Сегодня мы уже уразумели, что занятия историей и историческое мышление как таковое небезопасны, в последние десятилетия наше мировосприятие совершило мощный переворот и обратилось против истории, однако именно благодаря этому мятежу стало ясно, что, отказавшись от захвата и присвоения все новых частей духовного наследия, мы никоим образом не сможем вернуть нашей жизни и мысли утраченную ими невинность.
У всех народов слово и письменность священны и связаны с магией, именование вещей и письмо изначально были магическими действиями, колдовством, благодаря которому дух овладевал природой; письмо почиталось как дар богов. В древности у большинства народов письмо и чтение были тайными искусствами, занятиями, дозволенными лишь жрецам, и считалось великим, необычайным событием, если молодой человек решался приступить к изучению столь могущественных искусств. Это было непросто — к тайнам допускались лишь немногие, это право приобреталось ценой самоотречения и жертв. С точки зрения наших демократических цивилизаций, духовные ценности были в те времена большей редкостью, чем ныне, но они почитались как более благородные и священные, дух находился под защитой богов и доступен был не всем и каждому. Тяжкие пути вели к нему, сокровища духа не давались даром. Мы лишь смутно представляем себе, что это означало в иерархических и аристократических культурах — быть человеком, приобщившимся тайн письменности в окружении невежд! Он был особенным, у него была власть, были белая и черная магия, чудесный талисман и жезл волхва.
Сегодня — по видимости — все изменилось. Сегодня мир письменности и духовных ценностей открыт — по видимости — всем и каждому, более того, если кто-то пожелает остаться в стороне, его в этот мир притащат силком. Сегодня — по видимости — знание грамоты мало что значит в сравнении со способностью человека дышать или, в лучшем случае, с его умением ездить верхом. Сегодня — по видимости — письменность и книга уже окончательно утратили особое достоинство, волшебство, магию. Несомненно, в различных религиях по сей день живо понятие о Священном, богооткровенном Писании, однако единственная действительно могущественная религиозная организация Запада, Римско-католическая церковь, не выказывает слишком большого интереса, когда речь идет о приобщении мирян к чтению Библии; священных книг в наши дни нигде уже не осталось, разве что у немногочисленных благочестивых иудеев и в некоторых протестантских сектах. Иногда при вступлении в должность требуется принести присягу на Библии, но сегодня жест возложения руки на священную книгу — это лишь холодный, мертвый пепел, воспоминание о былом огне, его жаре и силе, и в этом жесте, как и в словах присяги, для простых людей уже нет связи с магией. Книга перестала быть тайной, книги всем доступны — по видимости. С точки зрения либеральной демократии, это прогрессивно и разумеется само собой, но, если подойти к делу с других позиций, свидетельствует об обесценивании и вульгаризации духа.
И все-таки мы с полным правом можем чувствовать удовлетворение, поскольку достигли некоторого прогресса, и радоваться: чтение и письмо в наши дни не являются привилегией некой гильдии или касты; с тех пор как изобрели печатный станок, книга постепенно сделалась предметом широкого потребления и предметом роскоши, в то же время книги распространяются огромными массами; благодаря большим тиражам книги недороги, так что любой народ может сделать доступными даже малоимущим лучшие произведения лучших своих писателей (так называемую классику). И не будем слишком огорчаться из-за того, что понятие «книга» почти перестало означать нечто возвышенное, а по милости кино и радио ценность и привлекательность книги, даже в глазах простых людей, еще больше снизилась. Не стоит также опасаться, что в будущем книгам грозит исчезновение, — напротив, чем больше с помощью каких-то новых изобретений будут удовлетворяться потребность в развлечениях и нужды народного просвещения, тем больше достоинства и авторитета будет возвращаться к книге. Ибо, несмотря на ребяческое восхищение идеями прогресса, люди непременно поймут, что письменности и книге свойственны особые функции, которые не исчезнут вовеки. И окажется, что слово и его передача на письме — не просто полезное подспорье, но единственный посредник, благодаря которому человечество имеет историю и непрерывное самосознание.
Сегодня мы еще только подходим к той границе, за которой недавно явившиеся конкуренты — кино, радио и прочее, — смогут, отобрав у печатного слова, выполнять некоторые его функции, причем те, о которых не придется жалеть. В самом деле, почему бы, например, легкие занимательные романчики, ничтожные в художественном отношении, но нашпигованные разными сценами и ситуациями, будоражащие чувства и увлекательные, не распространять в виде серии картинок наподобие кадров кинофильма, не передавать по радио, или в еще какой-то форме, которая в будущем возникнет из этих двух. Тысячи людей, перестав читать подобные книги, сберегли бы массу времени и не портили бы глаза. Меж тем разделение труда, которое пока еще не заявило о себе открыто, уже давно существует в некоторых студиях и мастерских. Уже сегодня мы слышим, что такой-то «поэт» или «писатель» бросил писать книги, забыл театр и пишет для кинематографа. В его случае необходимый и желательный разрыв уже состоялся. Ведь полагать, что «литература» и создание фильмов суть одно и то же или имеют много общего, — заблуждение. Я никоим образом не хочу превозносить «писателей» и представлять, что по сравнению с ними авторы киносценариев неполноценны, подобная мысль мне абсолютно чужда. Но занятие человека, стремящегося отобразить, описать что-нибудь, используя слова и письмо, принципиально иного рода, нежели занятие того, кто, желая поведать нам эту же историю, определенным образом расставляет и снимает на кинопленку группы каких-то людей. Может оказаться, что литератор — жалкий ремесленник, а кинематографист — гений, не в этом дело. Важно, что в кругах творческих людей уже началось то, о чем толпа еще не подозревает, о чем узнает она, пожалуй, лишь спустя долгое время, — началось принципиальное разделение средств, пригодных для достижения различных художественных целей. Конечно, и тогда, когда это разделение произойдет окончательно, будут создаваться дрянные романы и пошлые фильмы, и «творцами» их будут не тронутые культурой таланты, расхитители добра, взявшиеся за дело, в котором некомпетентны. Но если мы хотим прийти к ясности относительно понятий и поддержать как литературу, так и ее нынешних соперников, разделение это необходимо и полезно. И тогда литература пострадает от кинематографа ничуть не больше, чем, скажем, живопись — от фотографии.