– Вот эти всё не верят. Вы не сердитесь, что я привел Липутина?
– Сегодня не сержусь, а завтра хочу один.
– Но не раньше, как я приду, а потому при мне.
– Я бы хотел не при вас.
– Вы помните, что обещали написать и подписать всё, что я продиктую.
– Мне всё равно. А теперь долго будете?
– Мне надо видеться с одним человеком и остается с полчаса, так уж как хотите, а эти полчаса я просижу.
Кириллов промолчал. Липутин поместился между тем в сторонке, под портретом архиерея. Давешняя отчаянная мысль всё более и более овладевала его умом. Кириллов почти не замечал его. Липутин знал теорию Кириллова еще прежде и смеялся над ним всегда; но теперь молчал и мрачно глядел вокруг себя.
– А я бы не прочь и чаю, – подвинулся Петр Степанович, – сейчас ел бифштекс и так и рассчитывал у вас чай застать.
– Пейте, пожалуй.
– Прежде вы сами потчевали, – кисловато заметил Петр Степанович.
– Это всё равно. Пусть и Липутин пьет.
– Нет-с, я… не могу.
– Не хочу или не могу? – быстро обернулся Петр Степанович.
– Я у них не стану-с, – с выражением отказался Липутин. Петр Степанович нахмурил брови.
– Пахнет мистицизмом; черт вас знает, что вы все за люди!
Никто ему не ответил; молчали целую минуту.
– Но я знаю одно, – резко прибавил он вдруг, – что никакие предрассудки не остановят каждого из нас исполнить свою обязанность.
– Ставрогин уехал? – спросил Кириллов.
– Уехал.
– Это он хорошо сделал.
Петр Степанович сверкнул было глазами, но придержался.
– Мне всё равно, как вы думаете, лишь бы каждый сдержал свое слово.
– Я сдержу свое слово.
– Впрочем, я и всегда был уверен, что вы исполните ваш долг, как независимый и прогрессивный человек.
– А вы смешны.
– Это пусть, я очень рад рассмешить. Я всегда рад, если могу угодить.
– Вам очень хочется, чтоб я застрелил себя, и боитесь, если вдруг нет?
– То есть, видите ли, вы сами соединили ваш план с нашими действиями. Рассчитывая на ваш план, мы уже кое-что предприняли, так что вы уж никак не могли бы отказаться, потому что нас подвели.
– Права никакого.
– Понимаю, понимаю, ваша полная воля, а мы ничто, но только чтоб эта полная ваша воля совершилась.
– И я должен буду взять на себя все ваши мерзости?
– Послушайте, Кириллов, вы не трусите ли? Если хотите отказаться, объявите сейчас же.
– Я не трушу.
– Я потому, что вы очень уж много спрашиваете.
– Скоро вы уйдете?
– Опять спрашиваете?
Кириллов презрительно оглядел его.
– Вот, видите ли, – продолжал Петр Степанович, всё более и более сердясь и беспокоясь и не находя надлежащего тона, – вы хотите, чтоб я ушел, для уединения, чтобы сосредоточиться; но всё это опасные признаки для вас же, для вас же первого. Вы хотите много думать. По-моему, лучше бы не думать, а так. И вы, право, меня беспокоите.
– Мне только одно очень скверно, что в ту минуту будет подле меня гадина, как вы.
– Ну, это-то всё равно. Я, пожалуй, в то время выйду и постою на крыльце. Если вы умираете и так неравнодушны, то… всё это очень опасно. Я выйду на крыльцо, и предположите, что я ничего не понимаю и что я безмерно ниже вас человек.
– Нет, вы не безмерно; вы со способностями, но очень много не понимаете, потому что вы низкий человек.
– Очень рад, очень рад. Я уже сказал, что очень рад доставить развлечение… в такую минуту.
– Вы ничего не понимаете.
– То есть я… во всяком случае я слушаю с уважением.
– Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не можете, хоть вам и невыгодно показывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу еще полгода.
Петр Степанович посмотрел на часы.
– Я ничего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас ее выдумали, стало быть, и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть, и не отложите.
– Как? Меня съела идея?
– Да.
– А не я съел идею? Это хорошо. У вас есть маленький ум. Только вы дразните, а я горжусь.
– И прекрасно, и прекрасно. Это именно так и надо, чтобы вы гордились.
– Довольно; вы допили, уходите.
– Черт возьми, придется, – привстал Петр Степанович. – Однако все-таки рано. Послушайте, Кириллов, у Мясничихи застану я того человека, понимаете? Или и она наврала?
– Не застанете, потому что он здесь, а не там.
– Как здесь, черт возьми, где?
– Сидит в кухне, ест и пьет.
– Да как он смел? – гневно покраснел Петр Степанович. – Он обязан был ждать… вздор! У него ни паспорта, ни денег!
– Не знаю. Он пришел проститься; одет и готов. Уходит и не воротится. Он говорил, что вы подлец, и не хочет ждать ваших денег.
– А-а! Он боится, что я… ну, да я и теперь могу его, если… Где он, в кухне?
Кириллов отворил боковую дверь в крошечную темную комнату; из этой комнаты тремя ступенями вниз сходили в кухню, прямо в ту отгороженную каморку, в которой обыкновенно помещалась кухаркина кровать. Здесь-то в углу, под образами, и сидел теперь Федька за тесовым непокрытым столом. На столе пред ним помещался полуштоф, на тарелке хлеб и на глиняной посудине холодный кусок говядины с картофелем. Он закусывал с прохладой и был уже вполпьяна, но сидел в тулупе и, очевидно, совсем готовый в поход. За перегородкой закипал самовар, но не для Федьки, а сам Федька обязательно раздувал и наставлял его, вот уже с неделю или более, каждую ночь для «Алексея Нилыча-с, ибо оченно привыкли, чтобы чай по ночам-с». Я сильно думаю, что говядину с картофелем, за неимением кухарки, зажарил для Федьки еще с утра сам Кириллов.
– Это что ты выдумал? – вкатился вниз Петр Степанович. – Почему не ждал, где приказано?
И он с размаху стукнул по столу кулаком.
Федька приосанился.
– Ты постой, Петр Степанович, постой, – щеголевато отчеканивая каждое слово, заговорил он, – ты первым долгом здесь должен понимать, что ты на благородном визите у господина Кириллова, Алексея Нилыча, у которого всегда сапоги чистить можешь, потому он пред тобой образованный ум, а ты всего только – тьфу!