Бесы | Страница: 155

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она встала, хотела шагнуть, но вдруг как бы сильнейшая судорожная боль разом отняла у ней все силы и всю решимость, и она с громким стоном опять упала на постель. Шатов подбежал, но Marie, спрятав лицо в подушки, захватила его руку и изо всей силы стала сжимать и ломать ее в своей руке. Так продолжалось с минуту.

– Marie, голубчик, если надо, тут есть доктор Френцель, мне знакомый, очень… Я бы сбегал к нему.

– Вздор!

– Как вздор? Скажи, Marie, что у тебя болит? А то бы можно припарки… на живот например… Это я и без доктора могу… А то горчичники.

– Что ж это? – странно спросила она, подымая голову и испуганно смотря на него.

– То есть что именно, Marie? – не понимал Шатов, – про что ты спрашиваешь? О боже, я совсем теряюсь, Marie, извини, что ничего не понимаю.

– Эх, отстаньте, не ваше дело понимать. Да и было бы очень смешно… – горько усмехнулась она. – Говорите мне про что-нибудь. Ходите по комнате и говорите. Не стойте подле меня и не глядите на меня, об этом особенно прошу вас в пятисотый раз!

Шатов стал ходить по комнате, смотря в пол и изо всех сил стараясь не взглянуть на нее.

– Тут – не рассердись, Marie, умоляю тебя, – тут есть телятина, недалеко, и чай… Ты так мало давеча скушала…

Она брезгливо и злобно замахала рукой. Шатов в отчаянии прикусил язык.

– Слушайте, я намерена здесь открыть переплетную, на разумных началах ассоциации. Так как вы здесь живете, то как вы думаете: удастся или нет?

– Эх, Marie, у нас и книг-то не читают, да и нет их совсем. Да и станет он книгу переплетать?

– Кто он?

– Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie.

– Ну так и говорите яснее, а то: он, а кто он – неизвестно. Грамматики не знаете.

– Это в духе языка, Marie, – пробормотал Шатов.

– Ах, подите вы с вашим духом, надоели. Почему здешний житель или читатель не станет переплетать?

– Потому что читать книгу и ее переплетать – это целых два периода развития, и огромных. Сначала он помаленьку читать приучается, веками разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь. Переплет же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил, но и за дело признал. До этого периода еще вся Россия не дожила. Европа давно переплетает.

– Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три года назад.

Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние капризные свои фразы.

– Marie, Marie, – в умилении обратился к ней Шатов, – о Marie! Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало! Я слышал потом, что ты будто бы презирала меня за перемену убеждений. Кого ж я бросил? Врагов живой жизни; устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли, врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины! Что у них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность, завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как сознает его лакей или как сознавал француз девяносто третьего года… А главное, везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы!

– Да, мерзавцев много, – отрывисто и болезненно проговорила она. Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться, откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но горячим взглядом. Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись.

– Ты сознаешь, Marie, сознаешь! – воскликнул Шатов. Она хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя судорога. Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова.

– Marie, Marie! Но ведь это, может быть, очень серьезно, Marie!

– Молчите… Я не хочу, не хочу, – восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом, – не смейте глядеть на меня, с вашим состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите…

Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать.

– Вы чем здесь занимаетесь? – спросила она, с брезгливым нетерпением перебивая его.

– На контору к купцу одному хожу. Я, Marie, если б особенно захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать.

– Тем для вас лучше…

– Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал…

– А еще что делаете? Что проповедуете? Ведь вы не можете не проповедовать; таков характер!

– Бога проповедую, Marie.

– В которого сами не верите. Этой идеи я никогда не могла понять.

– Оставим, Marie, это потом.

– Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна?

– Это тоже мы потом, Marie.

– Не смейте мне делать такие замечания! Правда ли, что смерть эту можно отнести к злодейству… этих людей?

– Непременно так, – проскрежетал Шатов.

Marie вдруг подняла голову и болезненно прокричала:

– Не смейте мне больше говорить об этом, никогда не смейте, никогда не смейте!

И она опять упала на постель в припадке той же судорожной боли; это уже в третий раз, но на этот раз стоны стали громче, обратились в крики.

– О, несносный человек! О, нестерпимый человек! – металась она, уже не жалея себя, отталкивая стоявшего над нею Шатова.

– Marie, я буду что хочешь… я буду ходить, говорить…

– Да неужто вы не видите, что началось?

– Что началось, Marie?

– А почем я знаю? Я разве тут знаю что-нибудь… О, проклятая! О, будь проклято всё заране!

– Marie, если б ты сказала, что начинается… а то я… что я пойму, если так?

– Вы отвлеченный, бесполезный болтун. О, будь проклято всё на свете!

– Marie! Marie!

Он серьезно подумал, что с ней начинается помешательство.

– Да неужели вы, наконец, не видите, что я мучаюсь родами, – приподнялась она, смотря на него со страшною, болезненною, исказившею всё лицо ее злобой. – Будь он заране проклят, этот ребенок!

– Marie, – воскликнул Шатов, догадавшись наконец, в чем дело, – Marie… Но что же ты не сказала заране? – спохватился он вдруг и с энергическою решимостью схватил свою фуражку.

– А я почем знала, входя сюда? Неужто пришла бы к вам? Мне сказали, еще через десять дней! Куда же вы, куда же вы, не смейте.