Басарга, как ему уже не один раз успели напомнить, не был искусным фехтовальщиком. Однако пером он владел еще хуже. Поэтому попытка перенести на бумагу свою тоску по недавней спутнице, страсть по ее прикосновениям, ее глазам и голосу отняла у молодого человека целый вечер.
Он хотел сказать, что не мыслит жизни без звуков ее голоса, что нет ничего прекраснее разлета ее бровей и омута глаз, что жемчуг ее зубов и кармин губ лишают его разума, что он умирает, зная о ее близости и одновременной недоступности. Что он готов продать душу, лишь бы хоть раз притронуться губами к ее коже, готов принять в себя еще сотню копий, лишь бы ее ладонь снова охладила его горячий лоб…
Однако буквами на бумаге вся эта страсть выглядела так, будто у Мирославы дырки вместо глаз, губы из тряпки, а сам Басарга казался полудохлым юродивым дьяволопоклонником, склонным к самоубийству…
Юный воин в ярости рвал бумагу, тянулся за следующим листом, благо Софон оставил ему целую стопку, снова начинал писать – и снова, перечитывая, поражался получившемуся бреду и собственной криворукости.
Несколько часов стараний, мук и переделок вылились в записку размером всего лишь на половину листа глянцевой тисненой бумаги. Басарга как раз заканчивал еще раз переписывать свое послание, когда дверь приоткрылась и внутрь заглянул Илья Булданин, немедленно шмыгнувший носом и втянувший голову в плечи:
– Басарга, дружище… Ты это… Ты прости меня, сделай милость. Ну, дурак я, дурак. Признаю, дурак безмозглый. По дурости я это в церкви той ляпнул. Вечно у меня язык впереди головы скачет… Ну, хочешь – голову мне сруби, коли такой уж никчемной оказалась. Хотел о тебе заботу проявить, а вышло, будто обиду причинил…
Боярин чуть выждал. Ножей в него Басарга метать не стал, из лука тоже не выстрелил. Илья приободрился и вошел в светелку, закрыв за собой дверь.
– Кабы меня девица красная от верной смерти спасла, мне бы она тоже краше неба казалась и дороже любых самоцветов. А княжна еще ведь и умная, и знатная… Прощаешь?
– Оставь меня… – Боярский сын, пыхтя над своим творением, слишком погрузился в письмо, чтобы отвлекаться на минувшие обиды.
– Да я отныне любому глотку перережу, кто хоть слово плохое про твою княжну ляпнет, дружище! – обрадовался Илья, кинулся вперед и крепко обнял Басаргу за плечи. – Ну что, мир? Мир, да? Братство и преданность! Одна кровь, одна клятва, одна братчина!
– Убью!!! – взревел Басарга. – Из-за тебя чуть кляксу не посадил!!! Оставь меня, ирод окаянный!
– Да ну, дружище! – отдернув руки, отступил боярин Булданин. – Мы же не девки, чтобы по углам кукситься и губы друг на друга выкатывать! Я твой побратим с того дня, как в Арской башне вместе засели, и до гроба. Вместе кровь проливали, вместе смерти в глаза смотрели. Вместе отныне до гроба связаны. За тебя готов в любой час саблю обнажить. А ты? Станешь со мною рядом, коли о помощи попрошу?
Басарга вздохнул, отведя руку с пером далеко в сторону, потом подправил букву «К» в начале творения, добавив завиточков, подчеркнул заверение в уважении своем и удовлетворенно выдохнул:
– Вроде получается…
– Я знал, что ты друг! – снова порывисто обнял его Булданин. – Не серчай. Ну, ляпнул не подумавши, со всяким бывает. Но отныне завсегда за тебя буду, ты не бойся. Все, что нужно, сделаю. Хочешь, дворец Шуйский штурмом возьмем и зазнобу твою добудем? Хочешь, в пути ее отобъем? Ты, главное, за меня держись. Я знаю, что делаю.
– Ну что, написал? – без стука вошел в светелку боярин Зорин: в нарядном синем зипуне, в пышном берете с пером вместо шапки и с лоснящейся бородкой, вероятно, смазанной для удержания формы розовым маслом. – Заканчивай, а то не успеем сегодня. Придется неделю ждать.
– Чего?
– Как тебе сказать, дружище… – с размаху уселся на постель боярин Софоний. – Не знаю, как там у вас, в Воротынске, но в Москве знатные роды боярские, коли совсем не обнищали в ветвистости своей, на праздники церковные и в дни воскресные у себя в домах за столы сирых да убогих принимают да юродивых всяких от церквей местных. Дело сие, понятно, мужам без интереса, а к хозяйкам да дочерям боярским этот выводок вхож. Чтобы пожалиться могли, слезу пустить, копеечку выпросить да опосля за хозяек помолиться. Какое ни есть, а все же в терему развлечение. В иные дома этих попрошаек и вовсе каждый день пускают, вдовы на сию жалость слабы обычно. Однако Шуйские род самоуверенный, токмо в воскресенье ворота и открывают. То бишь сегодня ввечеру.
– Ты хочешь, чтобы я прикинулся нищенкой? – не понял Басарга.
– Да кто тебя пустит?! – расхохотался боярин. – Холопы тамошние не столь слепы, чтобы усов молодецких не заметить. Я возле церкви Знаменской юродивую нашел, что у Шуйских прикормилась. За гривенник убогая поклялась послание княжне Мирославе передать и ответа дождаться. Так что подпись свою ставь покуражистей, и пошли. О чем не досказал, красна девица сама додумает. Не то до следующего воскресенья случая ждать придется.
– Какую подпись? – переспросил Басарга.
– Не очень понятную, вроде знака общего для вас двоих. Чтобы родители, коли перехватят, не поняли, кто написал. Ну, и чтобы девице проще оправдаться было, коли у нее записку найдут. Скажет, от подруги или еще кого, да от наказания и уйдет.
– Понял, – кивнул боярский сын и вместо имени вывел всего две сплетенные буквы: «Б Л». Чуть откинулся, любуясь результатом, взмахнул листом в воздухе, дабы чернила высохли побыстрее, поднес к глазам и, убедившись, что капли впитались в бумагу, свернул письмо в трубочку. – Пошли?
Апрель успел достаточно прогреть Москву, чтобы огромные сугробы на улицах и дворах сошли на нет, превратившись в глубокие лужи и чавкающую грязь, однако князья Шуйские честь свою держали крепко, вся улица перед их дворцом была замощена дубовыми колодами, а вдоль заборов настелены еще и дощатые мостки.
Сгорбленная коротконогая старушенция, вся в платках, лохмотьях и с сальными волосами, ждала их здесь, неподалеку от ворот, жалобно покрякивая и протянув руку к прохожим. Боярин Зорин опустил в эту руку туго скрученное послание, монету, шепотом напомнил:
– Княжне Мирославе передай! Остальное получишь, как только ответ принесешь.
– Не боись, касатик. – Юродивая ловко спрятала грамотку за пазуху. – Все сделаю, не впервой. Неш-што не понимаю кручины вашей? – Она жалобно крякнула, перекрестилась и посоветовала: – А вы бы шли пока отсель. Не ровен час, дворня заметит.
Старушенция, словно проверяя свой голос, крякнула еще пару раз и заковыляла к калитке.
– Не обманет? – встревожился Басарга, глядя, как попрошайка стучится в калитку.
– Нет, не станет, – покачал головой Софоний Зорин. – Она же юродивая, они этим кормятся. Коли обманешь, то что? Украл гривенник да побирайся далее за корку хлеба. А вот если у боярина роман сердечный завяжется, то записочками молодые постоянно обмениваться начнут. Любовникам радость, а ей от каждого по гривеннику. Свидание устроить – тут уже полтину отмеряй. Коли же встречу долгую наедине, то и рубля никто не пожалеет… Потому-то у юродивых церковных в слободах такие дворы и стоят, что ого-го! Не всякому боярину по карману. На подаяние от баб кожевенных такое не скопишь.