– Дело не башмак. С ноги не сбросишь. Чего э-эх?
– Да вот же Куликов… – ввязался было один из горячих, молодой и желторотый паренек.
– Куликов! – подхватывает тотчас же другой, презрительно скосив глаза на желторотого парня. – Куликов!..
То есть это значит: много ли Куликовых-то?
– Ну и А-в же, братцы, дошлый, ух, дошлый!
– Куды! Этот и Куликова между пальцами обернет. Кольцов не найти концов!
– А далеко ль они теперь ушли, братцы, желательно знать…
И тотчас же пошли разговоры, далеко ль они ушли? и в какую сторону пошли? и где бы им лучше идти? и какая волость ближе? Нашлись люди, знающие окрестности. Их с любопытством слушали. Говорили о жителях соседних деревень и решили, что это народ неподходящий. Близко к городу, натертый народ; арестантам не дадут потачки, изловят и выдадут.
– Мужик-от тут, братцы, лихой живет. У-у-у мужик!
– Неосновательный мужик!
– Сибиряк соленые уши. Не попадайся, убьет.
– Ну, да наши-то…
– Само собой, тут уж чья возьмет. И наши не такой народ.
– А вот не помрем, так услышим.
– А ты что думал? изловят?
– Я думаю, их ни в жисть не изловят! – подхватывает другой из горячих, ударив кулаком по столу.
– Гм. Ну, тут уж как обернется.
– А я вот что, братцы, думаю, – подхватывает Скуратов, – будь я бродяга, меня бы ни в жисть не поймали!
– Тебя-то!
Начинается смех, другие делают вид, что слушать-то не хотят. Но Скуратов уже расходился.
– Ни в жисть не поймают! – подхватывает он с энергией. – Я, братцы, часто про себя это думаю и сам на себя дивлюсь: вот, кажись, сквозь щелку бы пролез, а не поймали б.
– Небось проголодаешься, к мужику за хлебом придешь.
Общий хохот.
– За хлебом? врешь!
– Да ты что языком-то колотишь? Вы с дядей Васей коровью смерть убили*, оттого и сюда пришли.
=============
[* То есть убили мужика или бабу, подозревая, что они пустили по ветру порчу, от которой падает скот. У нас был один такой убийца. (Прим. автора)]
=============
Хохот подымается сильнее. Серьезные смотрят еще с большим негодованием.
– Ан врешь! – кричит Скуратов, – это Микитка про меня набухвостил, да и не про меня, а про Ваську, а меня уж так заодно приплели. Я москвич и сыздетства на бродяжестве испытан. Меня, как дьячок еще грамоте учил, тянет, бывало, за ухо: тверди «Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей и так дальше…» А я и твержу за ним: «Повели меня в полицию по милости твоей и так дальше…» Так вот я как с самого сызмалетства поступать начал.
Все опять захохотали. Но Скуратову того и надо было. Он не мог не дурачиться. Скоро его бросили и принялись опять за серьезные разговоры. Судили больше старики и знатоки дела. Люди помоложе и посмирнее только радовались, на них глядя, и просовывали головы послушать; толпа собралась на кухне большая; разумеется унтер-офицеров тут не было. При них бы всего не стали говорить. Из особенно радовавшихся я заметил одного татарина, Маметку, невысокого роста, скулистого, чрезвычайно комическую фигуру. Он почти не говорил по-русски и почти ничего не понимал, что другие говорят, но, туда же, просовывал голову из-за толпы и слушал, с наслаждением слушал.
– Что, Маметка, якши? – пристал к нему от нечего делать отвергнутый всеми Скуратов.
– Якши! ух, якши! – забормотал, весь оживляясь, Маметка, кивая Скуратову своей смешной головой, – якши!
– Не поймают их? йок?
– Йок, йок! – и Маметка заболтал опять, на этот раз уже размахивая руками.
– Значит, твоя врала, моя не разобрала, так, что ли?
– Так, так, якши! – подхватил Маметка, кивая головою.
– Ну и якши!
И Скуратов, щелкнув его по шапке и нахлобучив ее ему на глаза, вышел из кухни в веселейшем расположении духа, оставив в некотором изумлении Маметку.
Целую неделю продолжались строгости в остроге и усиленные погони и поиски в окрестностях. Не знаю, каким образом, но арестанты тотчас же и в точности получали все известия о маневрах начальства вне острога. В первые дни все известия были в пользу бежавших: ни слуху и духу, пропали, да и только. Наши только посмеивались. Всякое беспокойство о судьбе бежавших исчезало. «Ничего не найдут, никого не поймают!» – говорили у нас с самодовольствием.
– Нет ничего; пуля!
– Прощайте, не стращайте, скоро ворочусь!
Знали у нас, что всех окрестных крестьян сбили на ноги, сторожили все подозрительные места, все леса, все овраги.
– Вздор, – говорили наши подсмеиваясь, – у них, верно, есть такой человек, у которого они теперь проживают.
– Беспременно есть! – говорили другие, – не такой народ; все вперед изготовили.
Пошли еще дальше в предположениях: стали говорить, что беглецы до сих пор, может, еще в форштадте сидят, где-нибудь в погребе пережидают, пока «трелога» пройдет да волоса обрастут. Полгода, год проживут, а там и пойдут…
Одним словом, все были даже в каком-то романтическом настроении духа. Как вдруг, дней восемь спустя после побега, пронесся слух, что напали на след. Разумеется, нелепый слух был тотчас же отвергнут с презрением. Но в тот же вечер слух подтвердился. Арестанты начали тревожиться. На другой день поутру стали по городу говорить, что уже изловили, везут. После обеда узнали еще больше подробностей: изловили в семидесяти верстах, в такой-то деревне. Наконец получилось точное известие. Фельдфебель, воротясь от майора, объявил положительно, что к вечеру их привезут, прямо в кордегардию при остроге. Сомневаться уже было невозможно. Трудно передать впечатление, произведенное этим известием на арестантов. Сначала точно все рассердились, потом приуныли. Потом проглянуло какое-то поползновение к насмешке. Стали смеяться, но уж не над ловившими, а над пойманными, сначала немногие, потом почти все, кроме некоторых серьезных и твердых, думавших самостоятельно и которых не могли сбить с толку насмешками. Они с презрением смотрели на легкомыслие массы и молчали про себя.
Одним словом, в той же мере как прежде возносили Куликова и А-ва, так теперь унижали их, даже с наслаждением унижали. Точно они всех чем-то обидели. Рассказывали с презрительным видом, что им есть очень захотелось, что они не вынесли голоду и пошли в деревню к мужикам просить хлеба. Это уже была последняя степень унижения для бродяги. Впрочем, эти рассказы были неверны. Беглецов выследили; они скрылись в лесу; окружили лес со всех сторон народом. Те, видя, что нет возможности спастись, сдались. Больше им ничего не оставалось делать.