Матрацы заскрипели сильнее. У Пэтти в животе перевернулась съеденная на завтрак яичница. Лен продолжал плотоядно улыбаться.
Наши дни
После того как моей матери снесли часть черепа выстрелами из ружья, а тело топором почти разрубили надвое, жители Киннаки начали задаваться вопросом, а не занималась ли она проституцией. Сначала это были только вопросы, затем предположения, а позже об этом говорили уже почти определенно. Люди припоминали, что по ночам у дома видели машины. И на мужчин-то она смотрела, как шлюха. А Верн Ивли в таких случаях всегда замечал, что в восемьдесят втором Пэтти, кажется, даже продала сеялку (будто этот факт доказывает, что она торговала собственным телом!).
Конечно, кого винить, если не жертву! Слухи обрастали новыми подробностями и становились все реальнее: у каждого непременно находился друг, у которого был двоюродный брат, а у того приятель, который и спал с моей матерью. У каждого имелось хотя бы незначительное пикантное доказательство: рассказывали о родинке на бедре, о шраме на правой ягодице. Вряд ли эти истории соответствовали действительности, но с уверенностью я утверждать не могу, как не могу с уверенностью говорить об очень многих событиях своего детства. Многое ли человек помнит из того времени, когда ему было семь лет? На фотографиях мама не похожа на неразборчивую в связях развратницу. На юношеских снимках она — воплощение привлекательности; забранные в пышный хвост рыжие волосы фейерверком рассыпаются по спине и плечам. Такие обычно напоминают соседскую девочку, которую родители иногда просят посидеть с детьми, — детям она всегда нравится. После двадцати, когда за нее цепляется сначала один ребенок, потом карабкается второй, а потом и все четверо, улыбка становится шире, но она какая-то затравленная; и на всех снимках мать как будто отстраняется от одного из нас. Как будто мы все время держим ее на осадном положении. Одним своим количеством. Но когда ей исполнилось тридцать, фотографий резко поубавилось. На немногих имеющихся она послушно улыбается в объектив, но это та самая улыбка, которая после вспышки тут же гаснет. Я много лет не разглядывала эти снимки, хотя когда-то не могла от них оторваться: изучала мамину одежду, выражение лица, все, что было на заднем плане. Чья там рука у нее на плече? Где это она? По какому случаю фотографировалась? Но однажды, еще подростком, я вдруг убрала их подальше вместе со всеми остальными вещами из того времени.
И вот теперь я виновато стояла перед сгорбившейся под лестницей пирамидой коробок, собираясь с силами, чтобы заново узнать собственную семью. Записка Мишель, которую я понесла в Клуб, первой попалась под руку, когда, не в силах открыть коробки, я пошарила в уголке той, где ослабла бечевка, — жалкая попытка спрятать голову в песок. Нет, так дело не пойдет, — если я все-таки решилась взвалить на себя эту ношу, если действительно собралась размышлять над убийствами в моей семье после стольких лет, когда я тщательно обходила эту тему стороной, я должна научиться смотреть на вещи из дома моего детства без паники и ужаса: вот наш старый металлический венчик для взбивания яиц — его звук напоминал звон колокольчика на санной упряжке, если провернуть его быстро-быстро; вот погнутые ножи и кривые вилки, которые побывали в наших ртах; несколько книжек-раскрасок — с аккуратной рамочкой, нарисованной цветными карандашами, если это раскраска Мишель, с нетерпеливыми закорючками — на моей. Посмотреть на все как на обычные предметы.
А потом уж решить, что продавать.
Конечно, самое желанное из дома Дэев для членов этого Клуба Сумасшедших недоступно. Мамино охотничье ружье, из которого ее же и убили, припрятано в каком-нибудь специальном шкафу для улик вместе с топором из нашей кладовки. (Это тоже стало одной из причин, почему Бена осудили: орудия убийства были взяты прямо в доме. Убийца со стороны не приходит в спящий дом с голыми руками в надежде прямо на месте подыскать, чем бы убить.) Иногда я пытаюсь представить себе те топор и ружье, а еще простыни, на которых умерла Мишель. Где все это сейчас — в одном большом ящике, липкое или закаменевшее от крови и грязи? Или уже вычищенное? Чем будет пахнуть, если открыть ящик? Я помню тот ударивший в нос тошнотворный запах разложения и тлена через несколько часов после убийств. Стал ли он еще страшнее по прошествии стольких лет?
Когда-то в чикагском музее я увидела предметы, связанные со смертью президента Линкольна: пряди волос, фрагменты пули, узкая, жесткая кровать, на которой он умер, продавленный посередине матрац, будто навсегда сохранивший его последний отпечаток. Для меня экскурсия закончилась тем, что я помчалась в туалет и прижалась лицом к холодной двери кабинки, чтобы не потерять сознание. А как бы сейчас выглядел дом Дэев, если, собрав все предметы и улики, выставить их на всеобщее обозрение? Кто придет на них смотреть? Сколько окровавленных маминых волос оказалось бы под стеклом? Осталось ли что-то от стен, исписанных отвратительными грязными словами? Можно ли собрать охапку камышей, в которых я пряталась столько часов? Или превратить в экспонат фалангу моего отмороженного пальца на руке? Или три ампутированных пальца ноги?
Я отвернулась от коробок (нет, пока не готова) и присела к письменному столу, одновременно служившему мне обеденным, разбирать почту. Ненормальная Барб прислала всякую хрень. Записанную в 1984 году видеокассету под названием «Угроза целомудрию: сатанизм в Америке»; целый пакет соединенных скрепкой вырезок из газет со статьями об убийстве моей семьи; несколько поляроидных снимков Барб возле здания суда, где судили Бена; руководство «Твоя тюрьма — твоя семья. Как научиться не замечать решетку» с загнутыми в нескольких местах страницами.
Скрепку я бросила в емкость для скрепок на кухне (никогда не покупайте ни скрепки, ни ручки — это добро имеется в свободном доступе в любом офисе), потом вставила видеокассету в древний проигрыватель. Щелчок, жужжание, глуховатый треск — и на экране замелькали изображения перевернутых пентаграмм и мужчин с козлиными рогами, орущие рок-группы и мертвые тела. Молодой человек приятной наружности с модной по тем временам симпатичной стрижкой, сбрызнутой лаком, шел вдоль стены, сплошь покрытой граффити, со словами: «Наше видео поможет вам распознавать сатанистов и даже замечать в самых близких и любимых людях признаки того, что они, вероятно, заигрывают с этой очень и очень реальной опасностью». На видео были представлены интервью ведущего со священниками, полицейскими и даже «самыми настоящими сатанистами». Два самых влиятельных сатаниста в черных балахонах с подведенными черным карандашом глазами и вытатуированными по всей шее пентаграммами отвечали на вопросы у себя в гостиной на дешевой кушетке, справа виднелась кухня с желтым холодильником, мерно гудевшим на линолеуме с веселеньким узором. Я представила, как после интервью мужики ринулись к холодильнику и начали в нем рыться в поисках салата с тунцом и бутылочки колы и как мешали им балахоны. Я выключила видик как раз в тот момент, когда ведущий начал советовать родителям тщательно проверять комнаты отпрысков на предмет обнаружения там символических фигурок и колдовских досок с нанесенными на них буквами и цифрами.
Вырезки из газет оказались столь же бесполезны, к тому же было совершенно непонятно, для чего Барб прислала свои фотографии. Я сидела в полной беспомощности. А еще ничего не хотелось делать. Для изучения вопроса можно было бы, конечно, пойти в библиотеку, потому что я так и не установила у себя Интернет, хотя еще три года назад решила это сделать. Правда, сейчас я бы и в Интернет не стала залезать — что уж говорить о том, чтобы куда-то идти, — потому что чувствовала себя совершенно разбитой. И я позвонила Лайлу. Он поднял трубку после первого же гудка: