Рязанов поцеловал руку Ровинской, потом с непринужденной простотой поздоровался с Тамарой и сказал:
– Мы знакомы еще с того шального вечера, когда вы поразили нас всех знанием французского языка и когда вы говорили. То, что вы говорили, было – между нами – парадоксально, но зато как это было сказано!.. До сих пор я помню тон вашего голоса, такой горячий, выразительный... Итак... Елена Викторовна, – обратился он опять к Ровинской, садясь на маленькое низкое кресло без спинки, – чем я могу быть вам полезен? Располагайте мною.
Ровинская опять с томным видом приложила концы пальцев к вискам.
– Ах, право, я так расстроена, дорогой мой Рязанов, – сказала она, умышленно погашая блеск своих прекрасных глаз, – потом моя несчастная голова... Потрудитесь передать мне с того столика пирамидон... Пусть mademoiselle Тамара вам все расскажет. Я не могу, не умею... Это так ужасно!..
Тамара коротко, толково передала Рязанову всю печальную историю Женькиной смерти, упомянула и о карточке, оставленной адвокатом, и о том, как она благоговейно хранила эту карточку, и – вскользь – о его обещании помочь в случае нужды.
– Конечно, конечно, – вскричал Рязанов, когда она закончила, и тотчас же заходил взад и вперед по комнате большими шагами, ероша по привычке и отбрасывая назад свои живописные волосы. – Вы совершаете великолепный, сердечный, товарищеский поступок! Это хорошо!.. Это очень хорошо!.. Я ваш... Вы говорите – разрешение о похоронах... Гм!.. Дай бог памяти!..
Он потер лоб рукой.
– Гм... гм... Если не ошибаюсь – Номоканон, правило сто семьдесят... сто семьдесят... сто семьдесят... восьмое... Позвольте, я его, кажется, помню наизусть... Позвольте!.. Да, так! «Аще убиет сам себя человек, не поют над ним, ниже поминают его, разве аще бяше изумлен, сиречь вне ума своего»... Гм... Смотри святого Тимофея Александрийского... Итак, милая барышня, первым делом... Вы, говорите, что с петли она была снята вашим доктором, то есть городским врачом... Фамилия?..
– Клименко.
– Кажется, я с ним встречался где-то... Хорошо!.. Кто в вашем участке околоточный надзиратель?
– Кербеш.
– Ага, знаю... Такой крепкий, мужественный малый, с рыжей бородой веером... Да?
– Да, это – он.
– Прекрасно знаю! Вот уж по кому каторга давно тоскует!.. Раз десять он мне попадался в руки и всегда, подлец, как-то увертывался. Скользкий, точно налим... Придется дать ему барашка в бумажке. Ну-с! И затем анатомический театр... Вы когда хотите ее похоронить?
– Правда, я не знаю... Хотелось бы поскорее... Если возможно, сегодня.
– Гм... Сегодня... Не ручаюсь – вряд ли успеем... Но вот вам моя памятная книжка. Вот хотя бы на этой странице, где у меня знакомые на букву Т., – так и напишите: Тамара и ваш адрес. Часа через два я вам дам ответ. Это вас устраивает? Но опять повторяю, что, должно быть, вам придется отложить похороны до завтра... Потом, – простите меня за бесцеремонность, – нужны, может быть, деньги?
– Нет, благодарю вас! – отказалась Тамара. – Деньги есть. Спасибо за участие!.. Мне пора. Благодарю вас сердечно, Елена Викторовна!..
– Так ждите же через два часа, – повторил Рязанов, провожая ее до дверей.
Тамара не сразу поехала в дом. Она по дороге завернула в маленькую кофейную на Католической улице. Там дожидался ее Сенька Вокзал – веселый малый с наружностью красивого цыгана, не черно, а синеволосый, черноглазый с желтыми белками, решительный и смелый в своей работе, гордость местных воров, большая знаменитость в их мире, изобретатель, вдохновитель и вождь.
Он протянул ей руку, не поднимаясь с места. Но в том, как бережно, с некоторым насилием усадил ее на место, видна была широкая добродушная ласка.
– Здравствуй, Тамарка! Давно тебя не видал, – соскучился... Хочешь кофе?
– Нет! Дело... Завтра хороним Женьку... Повесилась она...
– Да, я читал в газете, – небрежно процедил Сенька. – Все равно!..
– Достань мне сейчас пятьдесят рублей.
– Тамарочка, марушка моя, – ни копейки!..
– Я тебе говорю – достань! – повелительно, но не сердясь, приказала Тамара.
– Ах ты господи!.. Твоих-то я не трогал, как обещался, но ведь – воскресенье... Сберегательные кассы закрыты...
– Пускай!.. Заложи книжку! Вообще делай что хочешь!..
– Зачем тебе это, душенька ты моя?
– Не все ли равно, дурак?.. На похороны.
– Ах! Ну, ладно уж! – вздохнул Сенька. – Так я лучше тебе вечером бы сам привез... Право, Тамарочка?.. Очень мне невтерпеж без тебя жить! Уж так-то бы я тебя, мою милую, расцеловал, глаз бы тебе сомкнуть не дал!.. Или прийти?..
– Нет, нет!.. Ты сделай, Сенечка, как я тебя прошу!.. Уступи мне. А приходить тебе нельзя – я теперь экономка.
– Вот так штука!.. – протянул изумленный Сенька и даже свистнул.
– Да. И ты покамест ко мне не ходи... Но потом, потом, голубчик, что хочешь... Скоро всему конец!
– Ах, не томила бы ты меня! Развязывай скорей!
– И развяжу! Подожди недельку еще, милый! Порошки достал?
– Порошки – пустяк! – недовольно ответил Сенька. – Да и не порошки, а пилюли.
– И ты верно говоришь, что в воде они сразу распустятся?
– Верно. Сам видал.
– Но он не умрет? Послушай, Сеня, не умрет? Это верно?..
– Ничего ему не сделается... Подрыхает только... Ах, Тамарка! – воскликнул он страстным шепотом и даже вдруг крепко, так, что суставы затрещали, потянулся от нестерпимого чувства, – кончай, ради бога, скорей!.. Сделаем дело и – айда! Куда хочешь, голубка! Весь в твоей воле: хочешь – на Одессу подадимся, хочешь – за границу. Кончай скорей!..
– Скоро, скоро...
– Ты только мигни мне, и я уж готов... с порошками, с инструментами, с паспортами... А там-угуу-у! поехала машина! Тамарочка! Ангел мой!.. Золотая, брильянтовая!..
И он, всегда сдержанный, забыв, что его могут увидеть посторонние, хотел уже обнять и прижать к себе Тамару.
– Но, но!.. – быстро и ловко, как кошка, вскочила со стула Тамара. – Потом... потом, Сенечка, потом, миленький!.. Вся твоя буду – ни отказу, ни запрету. Сама надоем тебе... Прощай, дурачок мой!
И, быстрым движением руки взъерошив ему черные кудри, она поспешно вышла из кофейни.
На другой день, в понедельник, к десяти часам утра, почти все жильцы дома бывшего мадам Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, поехали на извозчиках в центр города, к анатомическому театру, – все, кроме дальновидной, многоопытной Генриетты, трусливой и бесчувственной Нинки и слабоумной Пашки, которая вот уже два дня как ни вставала с постели, молчала и на обращенные к ней вопросы отвечала блаженной, идиотской улыбкой и каким-то невнятным животным мычанием. Если ей не давали есть, она и не спрашивала, но если приносили, то ела с жадностью, прямо руками. Она стала такой неряшливой и забывчивой, что ей приходилось напоминать о некоторых естественных отправлениях во избежание неприятностей. Эмма Эдуардовна не высылала Пашку к ее постоянным гостям, которые Пашку спрашивали каждый день. С нею и раньше бывали такие периоды ущерба сознания, однако они продолжались недолго, и Эмма Эдуардовна решила на всякий случай переждать. Пашка была настоящим кладом для заведения и его поистине ужасной жертвой.