Совсем иное дело — мой приезд. Столичная барышня, по виду почти иностранка, к тому же выросшая среди представителей артистической богемы, что создает особенную ауру вокруг меня, с точки зрения провинциала.
— Мне очень жаль, — Игэн взглянул на часы, и лицо его приняло озабоченное выражение. — Я обещал приехать пораньше, у нас сегодня гости. Но я очень рад встрече. Надеюсь, что в ближайшее время мы увидимся снова.
Он распрощался и вскочил в седло. Провожая его взглядом, я не могла сдержать улыбку, но тут же в голову пришла не слишком веселая мысль: следовало не упускать подходящего момента и более подробно расспросить о Веннерах. Похоже, соседи их недолюбливают. На мое осторожное замечание о том, что они «очень милые люди», Игэн предпочел не отвечать. Почему? Может, Веннеры просто мало его интересовали? Или за этим крылась более серьезная причина? Раздумывая над этим, я подъехала к дому.
После обеда я, как и было условлено, приступила к занятиям с Тарквином. В огромную комнату на третьем этаже меня так и не пустили.
— Тарквин ею очень гордится. Он сам оборудовал место для занятий, установил проигрыватель с колонками и лампочки для цветомузыки. Но он очень ревниво охраняет свои владения и чаще всего запирается изнутри, — миссис Веннер вежливо улыбнулась без малейшей тени одобрения. — Я и сама, представьте, не заходила к нему целый год.
Для занятий подготовили пустовавшую комнатку напротив, отныне именовавшуюся всеми обитателями дома «музыкальной». На пол положили старый ковер, удачно прикрыв истертый, выцветший линолеум. Вся обстановка состояла из деревянных стульев, подставки для нот и грубого стола, явно обнаруженного где-то в чулане.
— Может быть, вам понадобится что-нибудь еще? — осведомилась миссис Веннер.
Хотя комната имела совершенно нежилой вид и явно требовала большего, мне пришлось согласиться. В конце концов для занятий этого было достаточно.
Ноты и камертон я принесла из своей комнаты. Гварнери по-прежнему оставался запертым в шкафу: с собой у меня была еще одна скрипка.
Тарквин ждал меня, сидя на стуле со скрипкой в руках. Его инструмент из темно-красного дерева был достаточно нов, однако тщательность отделки выдавала то обстоятельство, что сделан он на заказ и, по-видимому, в хорошей мастерской.
— Мне что-нибудь сыграть, мисс Оршад? — мальчик лукаво улыбнулся. — Или сначала вы проверите теорию?
— Расскажи-ка мне, что ты играл и какие пьесы тебе больше всего нравятся.
Улыбка избалованного, привыкшего к похвалам ребенка сошла с лица Тарквина, он внимательно посмотрел на меня:
— Вы очень красивая.
Я постаралась сделать вид, что не замечаю этой сказанной в упор фразы, хотя была смущена не меньше, чем если бы услышала ее от взрослого мужчины. Пришлось спокойно повторить вопрос. В ответе мальчика не было ничего неожиданного: Тарквин успел разучить все сорок этюдов Крейцера, а также фрагменты из скрипичных сонат Бетховена, пьес Мендельсона и Брамса.
Мы заговорили о технике игры, и Тарквин охотно продемонстрировал запись двух пьес собственного сочинения. Мне они показались написанными совсем недурно, но явно неглубокими. Мальчик действительно получил хорошую теоретическую подготовку, а вот знаний по композиции ему явно не хватало.
Чтобы Тарквин не очень гордился тем, что, взял скрипку в руки в пять лет, пришлось рассказать ему пару поучительных историй из жизни великих. Чайковского, например, родители в том же самом возрасте впервые взяли с собой на концерт, после чего он прибегал в спальню к маме и плакал: «Помогите мне! Музыка звучит у меня в голове, она не дает мне покоя!» Шестилетний Джордж Гершвин часами стоял, словно завороженный, у летней эстрады в парке, слушая игру на пианино. А маленький Эдгар Эльгар приходил на берег реки и пытался записать чудесную музыку, которая слышалась ему в журчании воды и шуме ветвей, на листок бумаги с пятью линиями, прочерченными карандашом…
По удивленному виду Тарквина мне стало ясно: ни чувства, ни душевный настрой музыкантов его никогда раньше не интересовали. Музыка была для него не чем иным, как строгой последовательностью черных значков на нотном листе или ловкими прикосновениями к фабричным струнам, натянутым на кусок полированного дерева.
Это ощущалось и в манере его игры. Был выбран и очень усердно исполнен один из этюдов Крейцера. Техника оказалась безупречной, но игра в целом наводила на странные мысли об искусно сконструированном автомате или компьютерной программе: пьеса звучала абсолютно безошибочно, четко и бездушно. Однако я ничего не сказала о своих наблюдениях Тарквину, напротив, похвалила за отличную технику и задала вопрос о своих предшественниках-учителях.
Как и следовало ожидать, это оказались большей частью мужчины средних лет, махнувшие рукой на собственную музыкальную карьеру и вполне довольствовавшиеся натаскиванием своих учеников в несложных музыкальных упражнениях.
Для таких учителей Тарквин, разумеется, представлял собой неразрешимую проблему — не столько из-за прекрасных музыкальных способностей, сколько благодаря не по годам развитому интеллекту. Угодить ему было непросто, и в конце концов особое удовольствие юному дарованию стали доставлять едкие замечания, ставившие в тупик незадачливых наставников.
Мы составили план дальнейших занятий. Особый упор решено было сделать на те сочинения, изучение которых предъявляло особенно высокие требования, — в первую очередь сложнейшие композиции Паганини, рассчитанные на неординарную технику.
— Покажи свои руки! — попросила я.
Руки Тарквина заставили обратить на себя внимание еще с момента первой нашей встречи: при разговоре он мною жестикулировал, как южанин. Его кисти были почти такого же размера, как мои, — слишком большими для одиннадцатилетнего мальчика, пальцы — длинными и подвижными, это я заметила во время игры. Но, когда он послушно поднес свои ладони поближе — красивые, натренированные, почти совершенные по форме, — меня пронзил беспричинный ужас. Прикоснувшись к ним, я словно ощутила легкий удар током. От этих детских рук исходила непонятная, сверхъестественная угроза.
Ничего подобного со мной в последнее время не случалось. Может быть, это признак истерии? И как долго еще будут сказываться последствия шока, пережитого полгода тому назад?
Эти мрачные мысли посещали меня еще не раз, добавляя в бочку тягучего, но приятного однообразия последующих недель свою досадную ложку дегтя.
На педагогическом поприще мне удалось добиться немалых успехов. Каждый вечер, кроме субботы и воскресенья, я проводила с Тарквином по два-три часа. Постепенно ему передалось мое восторженное отношение не только к самой музыке, но и к сложным душевным переживаниям талантов, ее создававших.
Тарквин оказался отличным учеником и впитывал все новое, как губка. По утрам он прилежно музицировал не меньше трех часов. Родителям он с гордостью рассказывал о своих успехах, и те остались довольны явными переменами в его игре — прежде совершенно механической, а теперь более выразительной.