Хуторок в степи | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Никогда еще Петя не видел своего отца в таком не то чтобы возбужденном, а в каком-то возвышенно-одухотворенном состоянии, как в эти дни. Его обычно доброе, простодушное лицо вдруг стало строгим, помолодевшим. Волосы над высоким лепным лбом были закинуты как-то по-студенчески. И только в старых, покрасневших глазах, полных слез, под стеклами пенсне отражалось такое глубокое горе, что у Пети невольно сжималось от жалости сердце. Василий Петрович вошел и положил на письменный стол две стопки ученических тетрадок, крепко перевязанных шпагатом. Прежде чем переодеться в домашний пиджачок, он вынул из заднего кармана сюртука с потертыми шелковыми лацканами носовой платок и долго обтирал мокрые от дождя лицо и бороду. Потом решительно тряхнул головой:

– Ну, мальчики, мыть руки и обедать!

Петя глубоко чувствовал душевное состояние отца, он понимал, что Василий Петрович как-то особенно мучительно переживает смерть Толстого, что для него Толстой не только обожаемый писатель, но нечто гораздо большее чуть ли не нравственный центр жизни, – но только не мог объяснить это словами.

Настроение отца всегда легко передавалось мальчику, и теперь Петя был весь охвачен сильным душевным беспокойством. Он притих и не спускал с отца блестящих вопросительных глаз.

Павлик же, которому недавно исполнилось восемь лет я он уже был гимназистом, ничего этого не знал и не замечал, исключительно занятый первыми впечатлениями гимназии, интересами своего приготовительного класса.

– А у нас сегодня на уроке чистописания была обструкция! – сказал он, с видимым наслаждением выговаривая это слово. – «Шкелет» несправедливо удалил из класса одного мальчика – Кольку Шапошникова, – и мы все незаметно мычали с закрытыми ртами до тех пор, пока «Шкелет» так стукнул кулаком по кафедре, что чернильница подпрыгнула аж на два аршина вверх.

– Перестань, как не стыдно… – сказал отец, страдальчески морщась, и вдруг гневно вспыхнул: – Бессердечные мальчишки, драть вас надо! Как вы смеете издеваться над несчастным, больным педагогом, которому, может быть, и жить-то осталось… Откуда… откуда у вас у всех такое зверство?.. – И, вероятно продолжая отвечать на мысли, которые мучили его все эти дни, прибавил: – Поймите же, что мир не может держаться на ненависти! Это противоречит христианству… наконец, здравому смыслу. И это в те дни, когда опускают в могилу, может быть, последнего настоящего христианина на земле…

Глаза отца покраснели еще больше, он вдруг улыбнулся слабой, просительной улыбкой и, взяв за плечи мальчиков, поочередно заглянул им в лицо:

– Обещайте мне, что вы никогда не будете мучить своих ближних!

– Я не мучил, – смущенно сказал Петя.

А у Павлика жалобно сморщилось лицо, и он прижался своей остриженной под нуль головой к отцовскому сюртуку, от которого пахло утюгом и немножко нафталином.

– Папочка, я больше никогда не буду… Мы не подумали, – сказал он, вытирая кулаками глаза, и всхлипнул.

Глава 2
«Шкелет»

– Нет, как хотите, а это ужасно! – сказала за обедом тетя. Она положила разливательную ложку и схватилась пальцами за виски. – Можно относиться к Толстому как угодно, лично я его признаю только как величайшего художника, а все эти его непротивления и: вегетарианства – вздор, но то, что делает русское правительство, – стыд и срам. Позор перед всем миром! Такой же позор, как Порт-Артур, как Цусима, как Девятое января.

– Я прошу вас… – испуганно сказал отец.

– Нет уж, пожалуйста, вы меня не просите… Бездарный царь, бездарные министры! Мне стыдно, что я русская!

– Я прошу вас! – закричал отец и выставил вперед дрожащую бороду. Никто не смеет касаться священной особы государя императора… И я не позволю… особенно при детях…

– Извините, больше не буду, – быстро сказала тетя.

– И прекратим этот разговор.

– Мне только удивительно, как вы с вашим умом и сердцем и с вашей любовью к Толстому можете всерьез называть священной особой человека, который покрыл Россию виселицами и который…

– Умоляю Христом-богом, – простонал отец, – не будем касаться политики! У вас поразительная способность с любой темы непременно съезжать на политику. Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь другом, без политики?

– Ах, Василий Петрович, как вы до сих пор не поняли, что в нашей жизни все – политика! Государство – политика! Церковь – политика! Школа политика! Толстой – политика!

– Вы не смеете так говорить…

– Нет, смею!

– Это кощунство! Толстой – не политика.

– Именно политика!

И долго потом, приготовляя в своей комнате уроки, Петя и Павлик слышали за дверью возбужденные голоса отца и тети, перебивающих друг друга:

– «Хозяин и работник», «Исповедь», «Воскресение»…

– «Война и мир», Платон Каратаев…

– Платон Каратаев – тоже политика…

– «Анна Каренина», Кити, Левин…

– Левин спорил с братом о коммунизме…

– Андрей Болконский, Пьер…

– Декабристы…

– Хаджи-Мурат…

– Николай Палкин…

– Я вас прошу! Рядом дети…

Павлик и Петя тихо сидели за письменным столом отца возле бронзовой керосиновой лампы с зеленым стеклянным абажуром. Павлик уже кончил учить уроки и теперь приводил в порядок свои новенькие письменные принадлежности, которыми все еще продолжал гордиться. Он наклеивал на пенал переводную картинку, терпеливо скатывая пальцем слои мокрой бумаги, под которыми уже начинал мутно просвечивать разноцветный букет с голубыми лентами. Он слышал голоса в столовой, но не обращал на них внимания, так как все его душевные силы были сосредоточены на том событии, которое произошло сегодня в классе на уроке чистописания. Эта «обструкция», казавшаяся ему сначала такой лихой и веселой, теперь вдруг представилась совсем по-другому.