Сестра моя Боль | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Я ждал вас, – сказал он дрогнувшим голосом.

Семенец понял – Папюс почувствовал. Он знал. Но он не сможет помочь. Или сможет, но не вполне.

– Я видел этого монстра. Как страшно, друг мой… После стольких лет, стольких мистических опытов увидеть такое… Я обуздывал демонов, но она сильнее многих демонов. И ведь она еще дитя, еще только набирает силу. Несчастная страна… Она была так близко. Она отравила меня своим дыханием. Я заглянул в ее глаза и увидел в них свою смерть, я увидел огни святого Эльма, я увидел всадников Апокалипсиса… Бедный друг мой, я постараюсь что-нибудь сделать для вас, пусть это даже будет стоить мне жизни. Но последняя битва будет только вашей.

Семенец кивнул. Четыре дня, запершись в покоях, отведенных Папюсу, они вычерчивали каббалистические таблицы. Лакеи оставляли под дверью подносы с едой. Наутро пятого дня тучи разошлись, и вышло солнце. Сестру Боли удалось сдержать силой Папюса – но только до физической его смерти.

– Впрочем, я жду ее не раньше чем через десять лет, – объявил чародей.

Папюс получил вознаграждение и подарок – украшенную драгоценными каменьями золотую братину.

– Возьмите это для ваших бедных пациентов, – сказал Папюс своему новому приятелю. – Ничего не хочу увозить из России. Ничего не хочу оставлять себе на память о том, что увидел. Даже на границе переменю все платье и обувь.

Увы, эти меры не помогли доктору. Вскоре занемог его единственный сын. Мальчишка всего-то занозил палец, но рана загноилась, и не помогали ни магия, ни официальная медицина.

– Отдай его мне, и проживешь еще десять лет, – сказала паучиха в коже женщины, явившись ему в зеркале.

– Ты не получишь моего сына, – ответил чародей.

Мог ли Семенец винить его? Тот выбрал жизнь своего ребенка вместо того, чтобы на десять лет отсрочить выполнение Семенцом своего долга. Папюс выбрал сына и умер после недолгой болезни. Доктора, к которым обратилась его семья, уверяли, что легкие Папюса разложились, словно под воздействием каких-то едких испарений.

Семенец знал – это было дыхание Сестры Боли.

Папюс был единственным, кто помог. Кто пытался помочь.

Все остальные – не могли или не хотели. А их было много.

Надутый и важный венский знахарь Шенк.

Митенька Коляба-Козельский, в неизвестной передряге потерявший руки до локтей и ноги до колен, не умевший сказать ни одного членораздельного слова, он бегал на четвереньках, мычал и хрюкал, а при нем состоял специальный толкователь этих «пророчеств», он в свое время и доставил юродивого во дворец прямо из толпы нищих. Почти четыре месяца Коляба-Козельский издевался над всеми как хотел: испражнялся в коридорах, хватал прислугу за ноги, жевал пищу, потом сплевывал отвратительную кашицу и совал ее в рот императрице. Кроме того, у него бывали эпилептические припадки, которые впечатлительная императрица переняла. После этого Семенец провел украдкой стандартный обряд изгнания демона, блаженненький Митя лег бревном, и его увезли куда-то в богадельню. Демон сидел в нем гадкий, мелкий.

Потом была юродивая Паша, которая отличалась от Мити только тем, что умела говорить, но вот было ли это преимуществом? Пашенька материла всех, кто попадался ей на глаза, но в ней хотя бы демон не сидел, обычная была русская дурочка.

Потом был Жамсаран Бадмаев, потомок Чингисхана в восьмом колене. Маленький, желтолицый, очень умный и уравновешенный, он получил солидное образование, окончил Санкт-Петербургский университет по факультету восточных языков и Медико-хирургическую академию. Он лечил рак травами, пользовал страдающего гемофилией цесаревича тибетскими порошками и уверял, что те не борются с болезнью, а помогают укрепить организм. Бадмаев не обещал чуда, не имел обыкновения бегать на четвереньках и кликушествовать, потому не пришелся ко двору в Царском Селе. Он знал о Сестре Боли, но относился к факту ее существования с восточным фатализмом. Семенец знал, что знахарь Бадмаев не может помочь ему, но тем не менее сохранил в своем сердце благодарность к этому доброму и скромному человеку, чуждому честолюбия, гордости и стремления к власти. Бадмаев попал в опалу у императора, уехал в Тибет, вернулся, когда к власти пришло Временное правительство, был посажен в тюрьму Свеаборг, был выпущен группой вооруженных матросов, был выслан за границу, потом призван обратно. Япония предлагала ему подданство, японский посол гарантировал беспрепятственный вызов, но Бадмаев остался верен России. Потом он сидел на Шпалерной, в Военной тюрьме, в Крестах, в Чесменском лагере, где переболел тифом. Всякий раз его освобождал какой-нибудь его пациент из большевистского правительства, но неуживчивого бурята немедленно арестовывали снова. Наконец он умер, больной, усталый, но не сломленный.

И наконец, Распутин. Пророк. Чудотворец. Целитель. Крестьянин из тобольской деревушки, уверявший, что видел Богородицу. Ученик Иоанна Кронштадтского.

Первый раз Василий Семенец услышал о нем из уст своей приятельницы – актрисы Сонечки.

– Ты уже видел нового царского друга? – спросила Сонечка. – Хочешь, приходи завтра на премьеру, а после обедать к Марье Александровне Шуваловой. Он там будет. Потом ко мне, если хочешь.

Семенец согласился. Не из-за Распутина – он ничего не ждал от «нового царского друга». Но страшно было отпустить Сонечку одну. Семенец был влюблен и в нее, и во весь театральный мир, во всех этих глянцевых синелицых франтов с подведенными от голода животами, в томных див с наклеенными у ротиков мушками. Они завтракали в шесть часов вечера, обедали в час ночи, их украшения то появлялись, то снова исчезали в недрах ломбарда, от них пахло пороком – безопасным, наивным пороком.

Но у Марьи Александровны атмосфера была иная. Неприятная и беспокойная. Собрались отчего-то только дамы. Среди них была одна фрейлина и одна знаменитая писательница. Сама хозяйка, нестарая еще, полная дама, была сверх меры декольтирована. Пухлые плечи вываливались из платья, словно тесто из квашни, и, как тесто же мукой, были припорошены пудрой. Платье было розовое, и розовый же бант торчал в высоко взбитых пегих волосах. Марья Александровна была искусно подкрашена, но выражение ее лица портило все дело. Выражение было не то испуганное, не то заискивающее. И она ни секунды не могла усидеть на месте, не могла сказать ни с кем больше двух слов – вскакивала и шла куда-то, словно по делу, но по дороге забывала куда и застывала на месте. Потом спохватывалась и снова начинала изображать радушную хозяйку.

– Что это сегодня Шувалова вроде как не в себе? – спросил Семенец у Сонечки.

– Ах да. Видишь ли, ее мужа обошли по службе. И чуть ли не собираются услать в провинцию по делам. К слову сказать, он, по-моему, совершенный дурак, так что и правильно сделали. Но Марья Александровна так не думает. Вот и решила просить у Григория Ефимовича заступничества.

– У какого Григория Ефимовича?

– Да у Распутина же!

Семенец удивился.

– Разве он может поспособствовать?