— О, мне надо всего полчаса, — прошептал Фернандо, — и тогда королю дону Карлосу не придется оказывать мне милость, о чем его так упрашивают…
Он вернулся в грот и, зажав нож в руке, стал копать землю, пробиваясь навстречу тому, кто двигался на него.
Землекопы быстро сближались. Минут через двадцать хрупкая преграда, еще разделявшая их, рухнула, и, как ожидал Фернандо, в отверстии показались огромные лапы и голова медведя-исполина.
Зверь тяжело дышал. Его дыхание походило на рев. Этот рев был знаком Фернандо — по нему бесстрашный охотник не раз находил грозного хищника.
Слушая дыхание зверя, Фернандо составил план бегства.
Он рассудил, что берлога медведя, вероятно, примыкает к гроту, что берлога никем не охраняется и, следовательно, послужит для него выходом.
Все складывалось так, как он предполагал, и, с усмешкой посмотрев на зверя, Фернандо сказал вполголоса:
— А ведь я всегда узнавал тебя, старый приятель; ведь по твоему следу шел я в тот день, когда меня окликнула Хинеста, ведь это ты зарычал, когда я хотел взобраться на дерево и посмотреть на пожар, а теперь ты наконец волей-неволей поможешь мне спастись. Прочь с дороги!
С этими словами он полоснул острием кинжала медвежью морду.
Брызнула кровь, зверь взревел от боли и попятился в берлогу. Сальтеадор скользнул в отверстие с быстротой змеи, очутился рядом с медведем и увидел, что зверь загородил проход.
— Да, — заметил Фернандо, — все ясно: один из нас выйдет отсюда; остается узнать, кто же?
Зверь ответил угрожающим рычанием, будто поняв его слова.
Воцарилась тишина, противники мерили друг друга взглядом.
Глаза медведя горели словно раскаленные уголья. Враги замерли. Каждый выжидал, собираясь воспользоваться неверным движением противника.
Человек первым потерял терпение.
Фернандо искал глазами камень. И случай помог ему: рядом валялся увесистый обломок скалы.
Горящие глаза зверя послужили ему мишенью, и обломок, словно брошенный метательной машиной, с глухим треском ударился о голову зверя. Такой удар размозжил бы лоб быку.
Медведь покачнулся, и его глаза, сверкавшие молнией, закрылись. Но немного погодя зверь, как видно, собираясь напасть на человека, с рычанием поднялся на задние лапы.
— Ага, — произнес Фернандо, шагнув вперед, — наконец-то осмелился!
И, упираясь грудью в рукоятку ножа, он направил лезвие на врага.
— Ну, приятель, давай обнимемся.
Объятие было гибельным, поцелуй смертельным. Фернандо почувствовал, что когти медведя вонзаются в его плечо, а острие кинжала тем временем углублялось в медвежье сердце. Человек и зверь вцепились друг в друга и катались по берлоге, залитой кровью раненого хищника.
Уже стемнело, когда Хинеста углубилась в горы.
Но мы пока не будем догонять ее, а войдем в дом Руиса де Торрильяса вслед за верховным судьей Андалусии.
Вероятно, читатель помнит, что сказал король дону Иниго, возвращаясь с Хинестой из Мирадора королевы.
Дона Иниго нисколько не тревожила мысль о том, по какому же праву Хинеста добилась от короля помилования, в котором он отказал и дону Руису, и ему самому, и тотчас же направился к дому дона Руиса, расположенному на площади Виварамбла, близ городских ворот.
Читатель, верно, также запомнил, что верховному судье, пока дон Карлос будет находиться в столице древних мавританских королей, надлежало жить в Гранаде, и дон Иниго решил, что нарушит слово, данное старому другу дону Руису, если не пойдет к нему и не попросит гостеприимства, которое его бывший соратник однажды предложил ему еще в Малаге. Поэтому на другой же день после приезда он и отправился, вместе с дочерью, в дом старого друга с просьбой приютить их, как пообещал дону Руису, встретившись с ним на площади Лос-Альхибес.
Донья Мерседес была дома одна, ибо дон Руис, как известно, с утра ждал короля на площади Лос-Альхибес.
Донья Мерседес была еще хороша собой, хотя ей было далеко за сорок; ее называли античной матроной, почитая за безукоризненный, безупречный образ жизни, и никому в Гранаде не приходило в голову запятнать подозрением супругу дона Руиса.
Увидев дона Иниго, донья Мерседес негромко вскрикнула и поднялась с места; румянец залил ее бледные щеки и сразу же исчез, подобно зарнице, ее прекрасное лицо стало еще бледнее, и странное дело: волнение, овладевшее ею, как бы передалось и дону Иниго, и только после недолгого молчания, пока донья Флора с изумлением переводила взгляд с отца на донью Мерседес, повторяем, после недолгого молчания он обрел дар слова и сказал:
— Сеньора, я должен провести несколько дней в Гранаде — в первый раз после возвращения из Америки. И я бы нанес обиду своему старинному другу, если бы остановился в гостинице или у знакомого, ибо мой друг приезжал в Малагу, чтобы пригласить меня к себе.
— Сеньор, — заговорила донья Мерседес, опустив долу глаза и тщетно стараясь сдержать волнение, хотя голос ее дрожал, что поразило донью Флору, — вы правы, и если 6 вы поступили так, то дон Руис наверняка сказал бы, что сам он или его жена, очевидно, утратили ваше уважение: конечно, он был бы уверен, что это не его вина, и спросил бы, как судья спрашивает обвиняемого, не я ли тому виновница.
— Да, сеньора, — отвечал дон Иниго, в свою очередь, опустив глаза, — кроме вполне понятного желания повидаться с другом, которого знаешь тридцать лет, это и есть истинная причина… (и он сделал ударение на последних словах) истинная причина моего прихода.
— Вот и хорошо, сеньор, — улыбнулась донья Мерседес, — оставайтесь у нас вместе с доньей Флорой; для меня будет счастьем окружить ее материнской любовью, если она хоть на мгновение позволит мне вообразить, будто она моя дочь.
Я постараюсь, чтобы гостеприимство, оказанное в доме моего супруга, оказалось достойным вас, если это возможно при той нужде, в которую впало наше семейство из-за великодушия дона Руиса.
И, поклонившись дону Иниго и его дочке, донья Мерседес вышла.
Говоря о великодушии мужа, донья Мерседес намекала на то, о чем сказал королю дон Руис, заметив, что разорился, уплатив цену крови семьям двух стражников, убитых его сыном, и внеся в монастырь вклад за сестру дона Альваро. Великодушие это было тем более удивительно и тем более похвально, что дон Руис, как мы уже упоминали, никогда не проявлял к сыну горячей отеческой любви.
После ухода доньи Мерседес в комнату вошел слуга, давно живший в доме; он принес медное позолоченное блюдо, разрисованное в арабском вкусе, с фруктами, сладостями и вином.
Верховный судья отстранил блюдо рукой, зато донья Флора с непосредственностью, присущей птицам и детям, всегда готовым полакомиться угощением, разломила алый сочный гранат и омочила губы, еще более свежие и алые, если это возможно, чем сок граната, в жидком золоте, что называется хересом.