Две женщины в черном, поддерживая одна другую, стояли не у самого окна, а немного поодаль.
– Ах! Я боялся только одного, – сказал Ла Моль, – я боялся, что умру, не увидав их. Я их вижу и теперь я могу умереть спокойно.
Не отрывая пристального взгляда от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и покрыл поцелуями ковчежец.
Коконнас приветствовал обеих женщин с таким изяществом, словно он раскланивался в гостиной.
В ответ на это обе женщины замахали мокрыми от слез платочками.
Кабош дотронулся пальцем до плеча Коконнаса и многозначительно взглянул на него.
– Да, да! – сказал пьемонтец и повернулся к своему другу.
– Поцелуй меня, – сказал он, – и умри достойно, ото будет совсем не трудно, мой друг, – ведь ты такой храбрый!
– Ах! – отвечал Ла Моль. – Для меня не велика заслуга умереть достойно – ведь я так страдаю!
Подошел священник и протянул Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему на ковчежец, который держал в руке.
– Все равно, – сказал священник, – неустанно просите мужества у Того, кто Сам претерпел то, что сейчас претерпите вы.
Ла Моль приложился к ногам Христа.
– Поручите мою душу, – сказал он, – молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.
– Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, – сказал Коконнас.
– Я готов, – ответил Ла Моль.
– Можете ли вы держать голову совсем прямо? – спросил Кабош, став позади коленопреклоненного Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.
– Надеюсь, – ответил Ла Моль.
– Тогда все будет хорошо.
– А вы не забудете, о чем я просил вас? – напомнил Ла Моль. – Этот ковчежец будет вам пропуском.
– Будьте покойны. Постарайтесь только держать голову прямее.
Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки.
– Прощай, Маргарита! – прошептал он. – Будь благосло...
Ла Моль не кончил. Повернув быстрый, сверкнувший, как молния, меч, Кабош одним ударом снес ему голову, и она покатилась к ногам Коконнаса.
Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам. Раздался оглушительный крик, слитый из тысячи криков, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем остальные.
– Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! – сказал Коконнас, в третий раз протягивая руку палачу.
– Сын мой, – сказал Коконнасу священник, – не надо ли вам чего-нибудь доверить Богу?
– Честное слово, нет, отец мой! – ответил пьемонтец. – Все, что мне надо было бы Ему сказать, я сказал вам вчера.
С этими словами он повернулся к Кабошу.
– Ну, мой последний друг палач, окажи мне еще одну услугу, – сказал он.
Прежде, чем стать на колени, Коконнас обвел площадь таким спокойным, таким ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская его слух и теша его самолюбие. Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал его в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку, затем опустился на колени и, продолжая держать в руках эту горячо любимую голову, сказал Кабошу:
– Теперь моя очере...
Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.
После удара нервная дрожь охватила этого достойного человека.
– Хорошо, что все кончилось, – прошептал он, – бедный мальчик!
Он с трудом вынул золотой ковчежец из судорожно стиснутых рук Ла Моля, а затем накрыл своим плащом печальные останки, которые тележка должна была везти к нему домой.
Зрелище кончилось; толпа разошлась.
Ночь только что опустилась на город, еще взволнованный рассказами о казни, подробности которой, переходя из уст в уста, омрачали в каждом доме веселый час ужина, когда вся семья в сборе.
В противоположность притихшему, помрачневшему городу Лувр был ярко освещен, там было шумно и весело. Во дворце был большой праздник. Этот праздник состоялся по распоряжению Карла IX. Праздник он назначил на вечер, а на утро назначил казнь.
Королева Наваррская еще накануне получила приказание быть на вечере; она надеялась, что Ла Моль и Коконнас будут спасены этой же ночью; в успехе мер, принятых для их спасения, она была уверена, а потому ответила брату, что его желание будет исполнено.
Но после сцены в часовне, когда она утратила всякую надежду; после того, как в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой и самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, она дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее присутствовать на радостном луврском празднестве в тот самый день, когда ей довелось видеть на Гревской площади страшное празднество.
В этот день король Карл IX еще раз показал такую силу воли, которой, кроме него, быть может, не обладал никто: в течение двух недель он был прикован к постели, он был слаб, как умирающий, и бледен, как мертвец, но в пять часов вечера он встал и надел свой лучший костюм. Правда, во время одевания он три раза падал в обморок.
В восемь часов вечера Карл осведомился о сестре: он спросил, не видел ли ее кто-нибудь и не знает ли кто-нибудь, что она делает. Никто не мог ему на это ответить, потому что королева вернулась к себе в одиннадцать утра, заперлась и запретила открывать дверь кому бы то ни было.
Но для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он направился к апартаментам королевы Наваррской и неожиданно вошел к ней через потайной ход.
Хотя он знал, что его ждет печальное зрелище, и заранее подготовил к нему свою душу, плачевная картина, какую он увидел, превзошла его воображение.
Маргарита, полумертвая, лежала на шезлонге, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а только хрипела, словно в агонии.
В другом углу комнаты Анриетта Неверская, эта неустрашимая женщина, лежала в обмороке, распростершись на ковре. Вернувшись с Гревской площади, она, как и Маргарита, лишилась сил, а бедная Жийона бегала от одной к другой, не осмеливаясь сказать им хоть слово утешения.
Во время кризиса, который следует за великим потрясением, люди оберегают свое горе, как скупец – сокровище, и считают врагом всякого, кто пытается отнять у них малейшую его частицу.
Карл IX открыл дверь и, оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату.
Обе женщины не видели его. Жийона, пытавшаяся помочь Анриетте, привстала на одно колено и испуганно посмотрела на короля.
Король сделал ей знак рукой – она встала, сделала реверанс и вышла.