Одна тень на двоих | Страница: 1

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Посвящается Надежде Гроздовской, прекрасной и удивительной во всех отношениях.

Мне день и ночь покоя не дает

Мой черный человек.

Александр Пушкин «Моцарт и Сальери»

Когда Данилов приехал домой, его жена уже умерла.

Он не понял, что она умерла.

Он пытался ее оживить.

Он совал к мертвым сизым губам стакан с водой. Вода лилась по щекам и закинутой шее, размывала кровавые пятна на очень белой блузке. Почему-то потом ему вспоминались не пятна, а именно эта, очень белая, не правдоподобно белая блузка.

Он пытался посадить ее, а она заваливалась набок, рука падала ему на шею, и он был уверен, что она живая, эта рука, мертвая не может так падать.

Рука умоляла его — я жива, я здесь, спаси меня.

Он лупил ее по щекам, чтобы она очнулась. Он по-дилетантски делал ей искусственное дыхание — он не умел его делать и все-таки делал. Он тряс ее за плечи — голова болталась, как у клоуна Пафнутьича, которого маленькому Данилову подарили на день рождения, и он сразу оторвал ему голову. Спереди из головы торчали белые нитки, а сзади она осталась приделанной к туловищу и с тех пор качалась. Так, как у его жены, когда она умерла.

ПОТОМ он все-таки понял, что она мертва. Вернее, разрешил себе понять.

И тогда он стал звонить по телефону, по всем известным с детства номерам — 03, 02, 01, плохо соображая, что делает, и надеясь, что это как-то ее спасет.

Трубка липла к ладони, и он не сразу осознал, что она липнет, потому что на его ладони высыхает кровь.

Кровь его жены.

Он звонил и держал ее, не давая упасть назад, на диванные подушки. Он думал, что, если она упадет, будет еще хуже. Хотя куда уж тут хуже!

Вскоре кто-то приехал. Не зря же он звонил по всесильным номерам.

Его жену подняли и сунули на носилки, как будто она была вещь. Никому не нужная, ни к чему больше не пригодная сломанная вещь, с которой, однако, приходится возиться, прежде чем отправить ее на помойку. И как только ее положили на носилки, Данилов сразу понял — то, что лежит на сером потрескавшемся дерматине, не его жена. Не может быть его женой. Зря он так старался оживить ее. Нечего было оживлять. Осталось просто тело, когда-то принадлежавшее его жене, — это он понял очень отчетливо.

Он не верил ни в загробную жизнь, ни в переселение душ, ни в бога, ни в черта. Он верил в молекулы, элементарные частицы и химические процессы.

То, что жена ушла и оставила ему собственное тело, скрюченное и залитое кровью, не имело отношения к химическим процессам. Но это было так очевидно, что Данилов долго не мог сообразить, чего от него хотят приехавшие вслед за «Скорой» усталые мужики в милицейской форме. Им было наплевать на Данилова, они не понимали, что от него только что ушла жена, и называли ее «потерпевшая», и рассматривали кровавые пятна на ослепительно белой блузке, и ползали по ковру, и искали какие-то гильзы, и мерили расстояние строительной рулеткой, и звали соседей, которые толпились в дверях, жадно глазели и стыдились того, что глазеют так жадно.

Данилова о чем-то спрашивали, он отвечал или не отвечал, он так и не мог вспомнить, и, наверное, тут ему и пришел бы конец, потому что мужики в форме были почему-то уверены, что Данилов сам застрелил свою жену.

Его спас гаишник.

Гаишник, которого Данилов ненавидел целых полчаса. Он остановил Данилова на Садовом кольце и долго вертел в толстых от коричневых перчаток пальцах его права, а потом потребовал отцепить от ветрового стекла талон техосмотра и его тоже долго вертел. Потом велел Данилову открыть капот, и светил в него, и елозил животом по грязному боку машины, рассматривая что-то внутри капота, и в конце концов обнаружил, что у «девятки» оторван правый брызговик, и пошел в свою машину, унизительно поманив Данилова за собой, и долго писал что-то, и отказывался от денег, которые Данилов совал ему.

Данилов замерз, устал, ему очень хотелось домой — снять отсыревшие за день ледяные ботинки, влезть в ванну и съесть наконец супу, о котором он мечтал с обеда. Гаишника он ненавидел горячо и остро, и этот гаишник спас его.

Оказалось, что Данилов никак не мог застрелить жену именно потому, что валандался на Садовом кольце с бдительным гаишником, который подтвердил — да, валандался.

И все. Все.

Никого, конечно, не нашли. А может, и не искали.

Для Данилова это не имело никакого значения.

«Ты, ты убил ее! — кричала на похоронах мать его жены и плевала в него. — Ты во всем виноват, убийца, иуда!»

Ее оттаскивали от Данилова за рукава, но она рвалась из шубы и наконец вырвалась, побежала, ее снова перехватили, а она все кидалась, превращая похороны в потасовку.

Ему было все равно. Он смотрел на снег и думал — куда-то она ушла?

Вечная ее манера — пропадать, исчезать, заставлять волноваться о себе! Теперь ее искать не надо. Теперь она ушла навсегда.

С тех пор всегда, когда шел снег, Данилов чувствовал беспокойство сродни тому, когда нужно бежать, а куда, зачем — не вспомнить. Снег шел, а он все вспоминал, нервничал и уговаривал себя не нервничать, потому что его мозг понимал, что бежать некуда, но в душе была тревога.

Так было до тех пор, пока однажды Данилов не получил длинный белый конверт.

Конверт принесли вместе с почтой. Почта называлась утренней, но почему-то ее приносили Данилову в середине дня. В конверте оказалась четвертушка бумаги с одним-единственным предложением: «Убийца должен быть наказан, пощады не будет».

Данилов прочитал, сморщился, скатал из четвертушки плотный шарик и метнул его в корзину. Шарик пролетел мимо и неслышно приземлился на ковер.

Некоторое время Данилов смотрел в окно, потом подобрал шарик и сунул его в стол.

Не переставая шел снег.

* * *

Он открыл дверь в свою квартиру и сразу, еще не войдя, нашарил на правой стене выключатель и зажег свет. Сердце колотилось, мешая дышать, взмокли ладони и спина.

Он ненавидел этот момент — когда нужно войти в квартиру. Иногда он даже курил на лестнице, просто потому, что не мог себя заставить сделать последний шаг.

Вставить ключ, повернуть, распахнуть дверь, зажечь свет, войти и оглядеться.