– В таком случае, – продолжал Филипп, – помоги мне, постарайся вспомнить. Давай подумаем вместе, час за часом переберем прошлое. Давай потянем за спасительную нить воспоминаний и при первом же узелке на этой нити…
– С радостью! Я этого очень хочу! – отвечала Андре. – Давай поищем!
– Итак, не замечала ли ты, чтобы кто-то за тобой следил, подстерегал тебя?
– Нет.
– Никто к тебе не писал?
– Никто.
– Никто тебе не говорил, что любит тебя?
– Нет.
– У женщин на такие вещи прекрасное чутье. Раз не было ни писем, ни признаний, то, может быть, ты замечала, что.., нравишься кому-нибудь?
– Ничего подобного я никогда не замечала.
– Дорогая сестра! Попытайся припомнить некоторые обстоятельства своей жизни, какие-нибудь интимные подробности.
– Направляй меня!
– Доводилось ли тебе гулять одной?
– Никогда, насколько я помню, если не считать тех случаев, когда я отправлялась к ее высочеству.
– А когда ты уходила в парк, в лес?
– Меня всегда сопровождала Николь.
– Кстати о Николь: она от тебя сбежала?, – Да.
– Когда?
– В день твоего отъезда, если не ошибаюсь.
– Подозрительная девица! Известны ли тебе подробности ее бегства? Подумай хорошенько.
– Нет. Я знаю только, что она уехала с человеком, которого она любила.
– Каковы были в последнее время твои отношения с этой девицей?
– О Господи!
В тот день она возвратилась, как обычно – около девяти часов, ко мне в комнату, раздела меня, приготовила питье и вышла.
– Не заметила ли ты, чтобы она что-нибудь подмешивала тебе в воду?
– Нет. Кстати, это не имеет никакого значения, потому что я помню, что в ту минуту, как я поднесла стакан к губам, я испытала странное ощущение.
– Какое же?
– Такое, как однажды в Таверне.
– В Таверне?
– Да, когда у нас остановился этот иностранец.
– Какой иностранец?
– Граф де Бальзамо.
– Граф де Бальзамо? И что это было за ощущение?
– Нечто вроде головокружения, или ослепления, а потом я уже ничего не чувствовала.
– Так ты говоришь, что испытывала это еще раньше, в Таверне?
– Да.
– При каких обстоятельствах?
– Я сидела за клавесином и вдруг почувствовала слабость: я огляделась и увидела в зеркале графа. С той минуты я ничего больше не помню, если не считать того, что, когда я очнулась за клавесином, я не могла определить, сколько времени я спала.
– Так ты говоришь, что тебе только однажды пришлось испытать это необычное ощущение?
– Нет, в другой раз это было в день, вернее, в ночь праздничного фейерверка. Меня влекла за собой толпа, готовая растоптать, убить. Я собрала последние силы и вдруг пальцы мои разжались, на глаза мне пала пелена, но сквозь нее я опять успела разглядеть этого господина.
– Графа де Бальзамо?
– Да.
– А потом ты заснула?
– Заснула или упала без чувств – не могу в точности сказать. Ты знаешь, что он унес меня с площади и доставил к отцу.
– Да, да. А в ту ночь, когда сбежала Николь, ты его видела?
– Нет, но почувствовала все, что свидетельствовало обычно о его появлении где-то поблизости: то же странное ощущение, то же нервное потрясение, тяжесть, потом забытье.
– То же забытье, говоришь?
– Да, забытье после сильного головокружения, несмотря на мои отчаянные, но тщетные попытки противостоять какой-то таинственной силе.
– Великий Боже! – вскричал Филипп. – Что же дальше? Дальше?
– Я заснула…
– Где?
– Я лежала в постели, это я точно помню, а потом почему-то оказалась на полу, на ковре… Я была одна, я испытывала невыносимую боль и так озябла, словно спала до этого могильным сном. Очнувшись, я стала звать Ни, коль, но напрасно: Николь исчезла.
– А сон был таким же, как бывал прежде?
– Да.
– Такой, как в Таверне? И такой, как в день празднеств?
– Да, да.
– Оба раза ты, прежде чем забыться, видела Джузеппе Бальзамо, графа Феникса?
– Совершенно верно.
– А в третий раз ты его не видела?
– Нет, – испуганно отвечала Андре, начиная, наконец, понимать, – нет, но я угадывала его присутствие.
– Отлично! – воскликнул Филипп. – Теперь можешь быть уверена, можешь быть спокойна и ничего не бойся, Андре: я знаю тайну. Спасибо, дорогая сестричка, спасибо! Мы спасены!
Филипп обнял Андре, с нежностью прижал ее к груди и, охваченный решимостью, бросился из комнаты, ничего не слыша и не желая терять ни минуты.
Он прибежал на конюшню, сам оседлал коня и помчался в Париж.
Все только что описанные нами сцены оказали на Жильбера ужасное действие.
Чувствительный малый жестоко страдал, наблюдая из укромного уголка в саду, как день за днем признаки болезни Андре становятся все очевиднее и на ее лице, и в походке: бледность девушки, которая еще накануне вызывала у него тревогу, на следующий день становилась еще более, как ему казалось, заметна, когда мадмуазель де Таверне появлялась у окна в первых лучах восходящего солнца. Если бы кто-нибудь в эту минуту видел глаза Жильбера, он прочел бы в них угрызения совести, что так хорошо удавалось передать на своих полотнах античным художникам.
Жильбер обожал красоту Андре и в то же время ненавидел ее. Эта вызывающая красота в сочетании со столькими другими ее преимуществами воздвигала между ним и девушкой непреодолимую преграду, впрочем, красота эта представлялась ему еще одним сокровищем, которое ему предстояло завоевать. Вот что служило основанием его любви и ненависти, его желания и презрения.
Но с того дня, как эта красота начала увядать, а в чертах лица Андре появились страдание или стыд; с того самого дня, как положение Андре, а значит, и положение Жильбера, стало вызывать опасения, ситуация совершенно изменилась; вот почему и Жильбер стал относиться к ней иначе.
Надобно признать, что первым его чувством была глубокая грусть. Он с болью следил за тем, как блекнет красота и ухудшается здоровье его возлюбленной; гордец по натуре, он испытал блаженное чувство жалости к той, которая еще недавно была с ним горда и пренебрежительна, он простил ей оскорбления, которыми она его осыпала.
Все это, разумеется, не может служить Жильберу оправданием. Гордыня всегда непростительна. А ведь только из гордости у него вошло в привычку следить за происходившими событиями. Всякий раз, как бледная, больная, прятавшая глаза мадмуазель де Таверне появлялась, словно привидение, перед Жильбером, сердце его начинало трепетать от счастья, кровь стучала в висках, и он судорожно прижимал к груди кулак, пытаясь подавить восстававшую в нем совесть.