– Я прочел ваш перевод из Тацита, сударь. «А-а, этот и впрямь ученый, педант», – сказал себе Руссо.
– Тацита переводить трудно, не правда ли?
– Да, ваше высочество, я ведь написал об этом в небольшом предисловии.
– Да, знаю, знаю. Вы там пишете, что лишь отчасти владеете латынью.
– Да, ваше высочество.
– Зачем же тогда вы взялись переводить Тацита?
– Я, ваше высочество, оттачивал стиль.
– А знаете, господин Руссо, вы неправильно перевели «imperatoria brevitate» как «торжественное лаконичное выступление».,. Смущенный Руссо изо всех сил напрягал память.
– Да, вы именно так это перевели, – проговорил юный принц с самоуверенностью старого ученого, который нашел ошибку у Сомеза. – Это в том месте, где Тацит рассказывает, как Пизон обратился с речью к своим солдатам.
– Так что же, ваше высочество?
– А то, господин Руссо, что «imperatoria brevitate» означает «с лаконичностью генерала…» или человека, привыкшего командовать. Лаконичность командира.., вот подходящее выражение, не правда ли, господин де ла Вогийон?
– Да, ваше высочество, – отвечал воспитатель. Руссо не проронил ни слова. Принц продолжал:
– Это ведь полное извращение смысла, господин Руссо… Да я вам еще найду пример! Руссо побледнел.
– Вот послушайте, господин Руссо, это в том отрывке, где речь идет о Сецине. Он начинается так: «At in supe-riore Germania…» Вы знаете, что в этом месте идет описание Сецины, и Тацит говорит: «Cito sermone».
– Я прекрасно помню это место, ваше высочество.
– Вы перевели это следующим образом: «обладающий даром слова»…
– Совершенно верно, ваше высочество, я полагал, что…
– «Cito sermone» означает «говорящий быстро», то есть легко.
– Я и сказал: «обладающий даром слова»…
– Тогда в тексте было бы «decoro», или «ornato», или «eleganti sermone». «Cito» – это красочный эпитет, господин Руссо. Тем же приемом Тацит пользуется, описывая, как изменилось поведение Офона. Он пишет:
«Delata voluptas! dissimulata luxuria cunctaque, ad imperil de-corem composita».
– Я перевел это так: «Оставив для другого времени роскошь и сладострастие, он удивил весь мир, посвятив себя восстановлению славы империи».
– Напрасно, господин Руссо, напрасно. Прежде всего, вы расчленили одну фразу на три части, из-за этого вы плохо перевели «dissimula luxuria»… Далее: вы исказили смысл в последней части фразы. Тацит имел в виду не то, что император Офон посвятил себя восстановлению славы империи; он хотел сказать, что, не находя более удовлетворения своим страстям и скрывая привычку к роскоши, Офон подчинял все, употреблял все, жертвовал всем, всем, – понимаете, господин Руссо? – то есть своими страстями и даже пороками, во имя славы империи. Фраза многосмысленная, а ваш перевод не передает это в полной мере. Не правда ли, господин де ла Вогийон?
– Да, ваше высочество.
Руссо обливался потом и не смел рта раскрыть под столь безжалостным напором, Принц дал ему передохнуть, а затем продолжал:
– Вы сильны в философии…
Руссо поклонился.
– Однако ваш «Эмиль» – опасная книга.
– Опасная, ваше высочество?
– Да, из-за неимоверного количества неверных мыслей, способных сбить с толку третье сословие.
– Ваше высочество! Как только человек становится отцом семейства, он попадает в условия, описанные в моей книге, независимо от того, будь он великим мира сего или последним нищим в королевстве… Быть отцом.., это…
– Знаете, господин Руссо, – грубо перебил его принц, – ваша «Исповедь» – довольно забавная книга… Скажите, сколько у вас было детей?
Руссо побледнел, зашатался и поднял на юного палача гневный и, в то же время, растерянный взгляд, – это лишь раззадорило графа де Прованс.
Не дожидаясь ответа, принц удалился, держа под руку своего наставника и продолжая комментировать произведения господина, которого он только что с такой жестокостью раздавил.
Оставшись один, Руссо понемногу пришел в себя, как вдруг услышал первые такты своей увертюры в исполнении оркестра.
Он пошел в ту сторону, откуда доносилась музыка, и, добравшись до своего места, рухнул на стул.
– Какой же я безумец, глупец, трус! – сказал он. – Мне надо было бы ответить этому жестокому юнцу: «Ваше высочество! Молодой человек не должен мучить бедного старика, это неблагородно!»
Он пришел от своего ответа в восторг. В эту минуту запели дуэтом ее высочество и де Куани. Их пение отвлекло философа от мрачных мыслей, однако заставило страдать музыканта; сердечные муки сменились издевательством над его музыкальным слухом.
Как только началась репетиция, всеобщее внимание было захвачено зрелищем, и о Руссо забыли. Теперь он мог оглядеться. Он слушал фальшивое пение господ, переодетых пастухами, и рассматривал дам, кокетничавших, словно пастушки, переодетые в костюмы придворных.
Принцесса пела правильно, но была никудышной актрисой. Впрочем, у нее почти не было голоса, и ее едва было слышно. Не желая никого смущать, король скрылся в темной ложе и беседовал с дамами.
Дофин был суфлером. Вся опера шла из рук вон плохо.
Руссо решил больше не слушать, однако не слышать было нелегко. У него было только одно утешение: среди пастушек он заметил одну, наделенную не только очаровательной внешностью, но и прелестным голоском, выделявшимся из хора.
Руссо сосредоточил на ней внимание и стал пристально рассматривать ее поверх своего пюпитра, любуясь красивым лицом и в то же время наслаждаясь ее мелодичным голосом.
Перехватив взгляд автора, ее высочество скоро поняла по его улыбке, по блеску его глаз, что он удовлетворен исполнением отдельных сцен и, желая услышать комплимент, – ведь она была женщина! – она склонилась к пюпитру.
– Разве это так уж плохо, господин Руссо? – спросила она.
Растерявшийся и подавленный Руссо промолчал.
– Ну, значит это было нашей ошибкой, – проговорила принцесса, – а господин Руссо не решается нам это сказать. Прошу вас, господин Руссо!..
Руссо не сводил взгляда с очаровательной девушки, которая даже не подозревала, что вызвала его интерес.
– А-а, это мадмуазель де Таверне! – сообщила принцесса, проследив глазами за взглядом Руссо. – Она сфальшивила!..
Андре покраснела; она заметила, что на нее устремлены взгляды всех присутствовавших.
– Нет, нет! – крикнул Руссо. – Это не она! Мадмуазель поет, как ангел!
Графиня Дю Барри метнула в философа гневный взгляд.