Пейн написал:
«Я хочу процесса, но не над королем, а над шайкой королей; у нас в руках
— один из этой шайки; он наведет нас на след общего заговора… Людовик XVI чрезвычайно полезен для того, чтобы на его примере всем стала очевидна необходимость революций».
Итак, люди высочайшего ума, такие, как Томас Пейн, и по-настоящему великодушные люди, такие, как Дантон, Грегуар, сходились в одном: необходимо было учинить процесс не над королем, а над монархией и, если потребуется, вызвать на него свидетелем Людовика XVI. Республиканская Франция должна была подать пример народам, еще не освободившимся от ига монархии, действуя и от своего, и от их имени; Франция заседала не как земной посредник, а как божественный судия; она парила в высших сферах, и ее слово попадало в трои не как комок грязи и крови: оно сражало королей подобно грому и молнии.
Представьте себе опубликованный, основанный на доказательствах процесс, начинающийся с обвинений Екатерины И, убийцы собственного мужа и душительницы Польши; вообразите подробности этой чудовищной жизни, которые вытащили бы на свет как труп принцессы де Ламбаль, и это вдруг происходит при жизни императрицы; вы только представьте себе эту северную Пасифаю, прикованную к позорному столбу общественного мнения, — и скажите, насколько поучительным явился бы подобный процесс для всех народов.
В конце концов есть кое-что хорошее в том, что еще не сделано я что еще предстоит сделать.
Бумаги из сейфа, выданного Гаменом, которому Конвент назначил за это дельце пожизненную ренту в тысячу двести ливров годового дохода и который умер в муках, скрученный ревматизмом, тысячу раз пожалев, что не умер на гильотине, куда он помог спровадить своего августейшего ученика; бумаги из сейфа, частью переданные Людовиком XVI г-же Кампан задолго до предательства Гамена, не содержали, к огромному разочарованию супругов Роланов, ничего такого, что компрометировало бы Дюмурье и Дантона; бумаги эти выставляли в дурном свете короля и священников; они обличали скудный, плоский, неблагодарный ум Людовика XVI, ненавидевшего лишь тех, кто хотел его спасти: Неккера, Лафайета, Мирабо! Впрочем, к Жиронде он тоже не питал теплых чувств.
Дискуссия о процессе началась 13 ноября.
Кто же ее открыл, эту страшную дискуссию? Кто стал меченосцем Горы? Кто воспарил над мрачным собранием подобно карающему ангелу?
Это был молодой человек, или, вернее, мальчик лет двадцати четырех, присланный до времени в Конвент, которого мы уже не раз встречали в этой истории.
Он был уроженцем одного из самых суровых краев Франции — Ньевра; в нем чувствовался этот терпкий я горький сок, который делает людей ежели не великими, то опасными. Он был сыном старого солдата, который за тридцатилетнюю службу был удостоен креста Св. Людовика и, следовательно, титула шевалье; с самого рождения он был печален, важен и суров; его семье принадлежало небольшое имение в департаменте Эны в Блеранкуре, недалеко от Нуайона, где она жила в скромном доме, который был далек даже от бедного позлащенного жилища латинского поэта. Он изучал право в Реймсе, но учился плохо, писал дурные стихи, его непристойная поэма на манер «Неистового Роланда» и «Орлеанской девственницы»
была опубликована в 1789 году, но не имела успеха, а в 1792 году была издана еще раз, но успеха снова не имела.
Он торопился вырваться из провинции и нашел Камилла Демулена, блестящего журналиста, державшего в своих крепких руках будущее молодых поэтов; и вот этот возвышенный, полный ума, блеска, непринужденности мальчишка однажды увидел, как к нему входит заносчивый, полный претенциозности и пафоса школьник, обдумывающий и холодно, медленно выговаривающий слова, падавшие по капле и способные источить камень; а выходили эти слова из маленького женского ротика; что же до других черт его лица, то у него были голубые неподвижные жесткие глаза, опушенные густыми черными ресницами; лицо его выделялось болезненной бледностью: пребывание в Реймсе вполне могло наградить студента права золотухой, от которой, как утверждали короли, они избавлялись в день своего коронования; его подбородок терялся в огромном галстуке, стянутом вокруг шеи, в то время как все носили его свободно, словно нарочно для того, чтобы облегчить палачу его задачу; двигался он скованно, нелепо, механически и был бы смешон, если бы не походил на привидение; довершал его облик низкий лоб, настолько низкий, что волосы падали на глаза.
Итак, Камилл Демулен однажды увидел, как к нему заходит странное существо, вызвавшее у него неприязнь с первого взгляда.
Молодой человек прочитал ему свои стихи и сказал, между прочим, что мир пуст со времен римлян.
Стихи показались Камиллу плохими, а мысль — надуманной; он посмеялся над философом, он посмеялся над поэтом; и поэт-философ возвратился к одинокому существованию в Блеранкуре.
Однако судьба вывела его из безвестности: судьба никогда не забывает о таких людях. Его родной городишко, Блеранкур, оказался под угрозой лишиться кормившего его жителей рынка; не будучи знаком с Робеспьером, молодой человек тем не менее обратился к нему с письмом, в котором попросил поддержать требование коммуны, прилагаемое к письму, а также предложил отдать в пользу нации свой дом, то есть все, что он имеет.
Что рассмешило Камилла Демулена, то привело Робеспьера в восторг: он вызвал молодого фанатика к себе, познакомился с ним, признал в нем одного из тех людей, с которыми делают революции, и, пользуясь своим кредитом у якобинцев, сделал его членом Конвента, хотя тот еще не достиг положенного возраста. Председатель избирательного корпуса, Жан де Бри, выступил с протестом и направил копию свидетельства о крещении новоизбранного: тому в самом деле было только двадцать четыре года и три месяца; однако благодаря влиянию Робеспьера этот протест не был принят.
У этого самого молодого человека скрывался Робеспьер в ночь 2 сентября; именно он спал в то время, как Робеспьер не мог сомкнуть глаз; этим молодым человеком был Сен-Жюст.
— Сен-Жюст! — обратился к нему однажды Дантон. — Знаешь ли ты, что о тебе говорит Дантон?
— Нет.
— Он говорит, что ты носишь свою голову, как Святое Причастие.
На женских губах молодого человека мелькнула бледная улыбка.
— Отлично! — воскликнул он. — А я его заставлю нести свою голову подобно Святому Дионисию! И он сдержал свое слово.
Сен-Жюст медленно спустился с Горы, столь же неторопливо поднялся на трибуну и спокойно потребовал смерти… «Потребовал» — слово, выбранное нами неудачно: он приказал убить.
Страшной была речь этого красивого бледного молодого человека, слетавшая с его женских губ; пусть повторит ее всю, кто хочет, пусть напечатает ее, кто может; мы же не в силах это сделать.
«Нечего долго судить короля, — сказал он, — необходимо его убить.
Необходимо его убить, потому что нет таких законов, чтобы его судить; он сам нарушил эти законы.