— Этот человек, которого так оплакивают, — прервал его Анри, — этот счастливый усопший, этот супруг…
— Он был любим, а женщина такого склада, как та, которую вы имели несчастье полюбить, за всю свою жизнь имеет лишь одного супруга.
— Друг мой, друг мой, — воскликнул дю Бушаж, устрашенный мрачным величием слуги, — друг мой, заклинаю вас, будьте моим ходатаем!
— Я!.. — воскликнул слуга. — Я!.. Слушайте, граф, если б я считал вас способным применить к моей госпоже насилие, я бы своей рукой умертвил вас!
И он высвободил из-под плаща сильную, мускулистую руку; казалось, то была рука молодого человека лет двадцати пяти, тогда как по седым волосам и согбенному стану ему можно было дать все шестьдесят.
— Но если бы, наоборот, — продолжал он, — моя госпожа полюбила вас, то умереть пришлось бы ей! Теперь, граф, я сказал вам все, что мне надлежало сказать.
Анри встал совершенно подавленный.
— Благодарю вас, — сказал он, — за то, что вы сжалились над моими страданиями. Я принял решение.
— Значит, граф, вы отдалитесь от нас и предоставите нас участи более тяжкой, чем ваша, верьте мне!
— Да, я действительно отдалюсь от вас, — молвил молодой человек, — будьте покойны, отдалюсь навсегда!
— Вы хотите умереть — я вас понимаю.
— Зачем мне таиться от вас? Я не могу жить без нее и, следовательно, должен умереть, раз она не может быть моею.
— Граф, мы зачастую говорили с моей госпожой о смерти. Верьте мне: смерть, принятая от собственной руки, — дурная смерть.
— Поэтому я и не изберу ее: человек моих лет, обладающий знатным именем и высоким званием, может умереть смертью, прославляемой во все времена, — пасть на поле брани за своего короля, за свою страну… Прощайте, благодарю вас! — сказал граф, протягивая руку неизвестному слуге.
Затем он быстро удалился, бросив к ногам своего собеседника, растроганного этим глубоким горем, кошель, набитый червонцами.
На часах церкви Сен-Жермен-де-Пре пробило полночь.
Свист, трижды раздавшийся в ночной тиши, действительно был тем сигналом, которого дожидался счастливец Эрнотон.
Подойдя к гостинице «Гордый рыцарь», молодой человек застал на пороге госпожу Фурнишон. Она вертела в пухлых руках золотой, который только что украдкой опустила туда рука гораздо более нежная и белая, чем ее собственная.
Она взглянула на Эрнотона и, упершись руками в бока, заполнила всю дверь, преграждая доступ в гостиницу.
— Что вы желаете, сударь? — спросила она. — Что вам угодно?
— Не свистали ли трижды совсем недавно из окна этой башенки, милая женщина?
— Совершенно верно!
— Так вот, этим свистом призывали меня.
— Ну, тогда другое дело, если только вы дадите мне честное слово, что вы тот самый человек.
— Честное слово дворянина, любезная госпожа Фурнишон.
— Я вам верю; входите, прекрасный кавалер, входите!
И хозяйка гостиницы, обрадованная тем, что наконец заполучила одного из тех посетителей, о которых некогда так мечтала для незадачливого «Розового куста любви», вытесненного «Гордым рыцарем», указала Эрнотону винтовую лестницу, которая вела к самому укромному из башенных помещений, где все убранство — мебель, обои, ковры — отличалось большим изяществом, чем можно было ожидать в этом глухом уголке Парижа; надо сказать, что госпожа Фурнишон весьма заботливо обставляла свою любимую башенку, а то, что делаешь любовно, почти всегда удается.
Войдя в прихожую башенки, молодой человек ощутил сильный запах росного ладана и алоэ. По всей вероятности, утонченная особа, ожидавшая Эрнотона, воскуряла их, чтобы этими благовониями заглушить кухонные запахи, подымавшиеся от вертелов и кастрюль.
Правой рукой приподняв ковровую завесу, левой взявшись за скобу двери, Эрнотон согнулся почти вдвое в почтительнейшем поклоне. Он успел уже различить в загадочном полумраке башенки, освещенной лишь розовой восковой свечой, пленительные очертания женщины, несомненно принадлежавшей к числу тех, что вызывают если не любовь, то во всяком случае внимание.
Откинувшись на подушки, свесив крохотную ножку с края своего ложа, дама, закутанная в шелка и бархат, жгла на огне веточку алоэ.
По тому, как она бросила остаток веточки в огонь, как оправила платье и опустила капюшон на лицо, покрытое маской, Эрнотон догадался, что она слышала, как он вошел.
Однако она не обернулась.
Эрнотон выждал несколько минут; она не изменила позы.
— Сударыня, — сказал он нежнейшим голосом, чтобы выразить этим свою глубокую признательность, — сударыня, вам угодно было позвать вашего смиренного слугу… он здесь.
— Прекрасно, — проговорила дама. — Садитесь, прошу вас, господин Эрнотон.
— Сударыня, — молвил молодой человек, приближаясь, — лицо ваше скрыто маской, руки — перчатками; я не вижу ничего, что дало бы мне возможность узнать вас.
— И вы догадываетесь, кто я?
— Вы — та, которая владеет моим сердцем, которая в моем воображении молода, прекрасна, могущественна, богата, даже слишком богата и могущественна!.. Вот почему мне трудно поверить, что все это явь, а не сон.
— Стало быть, вы утверждаете, что я именно та, кого вы думали здесь найти?
— Вместо глаз мне это говорит сердце.
— И по каким признакам вы меня узнали?
— По вашему голосу, вашему изяществу, вашей красоте.
— По голосу — это мне понятно, я не могу его изменить; по изяществу — я могу это счесть за комплимент; но что касается красоты, я могу принять этот ответ лишь как предположение.
— Почему, сударыня?
— Вы уверяете, что узнали меня по красоте, а ведь она скрыта от ваших глаз.
— Она была не столь скрыта, сударыня, в тот день, когда, чтобы провести вас в Париж, я крепко прижимал вас к себе.
— Значит, получив записку, вы догадались, что речь идет обо мне?
— О! Нет, нет, не думайте этого, сударыня! Эта мысль не приходила мне в голову; я вообразил, что со мной сыграли шутку, что я жертва недоразумения, и только несколько минут назад, увидев вас… — Эрнотон хотел было завладеть рукой дамы, но она отняла ее, сказав при этом:
— Довольно! Бесспорно, я совершила неосторожность.
— В чем же она заключается, ваша светлость?
— Бога ради, извольте замолчать, сударь! Уж не оби дела ли вас природа умом?