При виде этого чудовищного разгрома в сердце неизвестного шевельнулось подобие раскаяния.
— Довольно, господа, довольно, — сказал он по-французски своим людям. — Сегодня вечером их отогнали от Антверпена, а через неделю прогонят из Фландрии; не будем просить большего у бога войны!
— А! Он француз! Француз! — воскликнул адмирал. — Я угадал — это предатель! Будь ты проклят и да поразит тебя смерть, уготованная предателям!
Это гневное обращение, по-видимому, смутило того, кто не дрогнул перед тысячами шпаг; он повернул коня… и победитель бежал едва ли не с той же быстротой, как побежденные.
Но отступление одного-единственного врага не изменило положения дел; страх заразителен, он успел охватить всю армию, и под воздействием этой безрассудной силы солдаты бежали со всех ног.
Это происходило в то время, когда, по приказу монсеньера, открывались плотины и спускались шлюзы. От Льера до Мехельна каждая речонка, каждый канал, выступив из берегов, затопляли низины потоками бушующей воды. И однако, беглецы ничего еще не подозревали.
Жуаез велел своим морякам сделать привал; их осталось всего восемьсот, и только у них среди всего этого разгрома сохранилось подобие дисциплины.
Бегущее войско возглавлял герцог Анжуйский; верхом на отличном коне, сопровождаемый слугой, державшим в поводу другого коня, он ехал быстро, словно ничем не озабоченный.
— Он негодяй и трус, — говорили одни.
— Он храбрец и поражает своим хладнокровием, — говорили другие.
Отдых, длившийся с двух до шести утра, дал людям силу продолжать отступление.
Но съестного не было и в помине.
Все надеялись найти пристанище в Брюсселе: этот город в свое время подчинился герцогу Анжуйскому, и там у него было много приверженцев.
В Брюсселе, то есть в каких-нибудь восьми лье от того места, где находилось разбитое французское войско, можно будет найти продовольствие, удобные квартиры, а затем возобновить прерванную кампанию.
Остановившись между Гебокеном и Гекгутом, герцог Анжуйский велел подать себе завтрак в крестьянской хижине. Судя по всему, жители поспешно покинули ее накануне вечером; огонь, зажженный ими, тлел в очаге.
Решив по примеру своего предводителя подкрепиться, солдаты и офицеры начали рыскать по окрестностям, но вскоре они с удивлением и страхом увидели, что все дома пусты и жители, уходя, унесли с собой почти все припасы.
Господин де Сент-Эньян самолично осмотрел три дома, когда ему сообщили, что на два лье в окружности, другими словами — во всей местности, занятой французскими войсками, нет ни души.
Услыхав эту весть, господин де Сент-Эньян насупился и сделал свою обычную гримасу.
— В путь, господа, в путь! — сказал он своим офицерам.
— Но, генерал, — возразили те, — мы измучены, мы умираем с голоду.
— Да, но вы живы, а если вы останетесь здесь еще час, вы будете мертвы; быть может, уже и теперь слишком поздно.
Господин де Сент-Эньян не мог сказать ничего определенного, но он чуял, что за этим безлюдьем кроется какая-то грозная опасность.
Двинулись дальше; снова герцог Анжуйский ехал впереди головного отряда; господин де Сент-Эньян предводительствовал срединной колонной, Жуаез следовал в арьергарде.
Но вскоре отстало еще две-три тысячи человек — одни ослабели от ран, другие от усталости; они ложились на траву или под сень деревьев, всеми покинутые, отчаявшиеся, томимые мрачным предчувствием.
Вокруг герцога Анжуйского осталось самое большее три тысячи боеспособных солдат.
Меж тем как совершались эти страшные события, предвещавшие бедствие еще более жестокое, два путника верхом на отличных першеронах в прохладный ночной час выехали из городских ворот Брюсселя на дорогу в Мехельн.
Видя, как они мирно трусят по освещенной луной дороге, любой встречный принял бы их за пикардийских коробейников, которые ездили тогда из Франции во Фландрию и обратно, бойко торгуя в обеих странах.
Но если бы ветер донес до этого встречного обрывок разговора, который путники изредка вели между собой, это ошибочное мнение круто изменилось бы.
Самыми странными из всех были первые замечания, которыми они обменялись, отъехав на пол-лье от Брюсселя.
— Сударыня, — сказал более коренастый более стройному, — вы были правы, решив выехать ночью. Благодаря этому мы достигнем Антверпена дня через два, как раз к тому времени, когда принц опомнится от своего восторга и, побывав на седьмом небе, соблаговолит обратить взор на землю.
Спутник, которого именовали сударыней и который, несмотря на мужскую одежду, ни единым словом не возражал против этого наименования, голосом одновременно нежным и твердым ответил:
— Друг мой, поверь мне, мы должны как можно скорее претворить наши замыслы в дело, ибо я не принадлежу к числу тех, кто верит в предопределение. Если мы не будем действовать сами, а предоставим действовать богу, не стоило терпеть такие муки, чтобы дожить до нынешнего дня.
В эту минуту порыв северо-западного ветра обдал их ледяным холодом.
— Вы дрожите, сударыня, — сказал старший из путников, — накиньте на себя плащ.
— Нет, Реми, благодарю тебя; ты знаешь, я ужо не ощущаю ни телесной боли, ни душевных терзаний.
Реми возвел глаза к небу и погрузился в мрачное молчание. Время от времени он придерживал коня и оборачивался, тогда его спутница, безмолвная, словно конная статуя, несколько опережала его.
После одной из таких минутных остановок она спросила:
— Ты никого не видишь позади нас?
— Нет, сударыня, никого.
— А всадник, который нагнал нас ночью в Валансье и долго с изумлением нас разглядывал?
— Я его не вижу больше.
— Реми, — сказала дама, подъехав к своему спутнику вплотную, словно опасаясь, что кто-нибудь ее услышит на этой пустынной дороге, — Реми, а не сдается ли тебе, что он напоминает собой…
— Кого, сударыня?
— Во всяком случае, ростом и сложением — лица я не видела — напоминает того несчастного молодого человека…
— Нет, нет, сударыня, — возразил Реми, — он не по следовал за нами: у меня есть веские основания полагать, что он принял отчаянное решение, которое касается только его самого.
— Увы, Реми! Каждому из нас уготована своя доля страданий. Да облегчит господь долю этого несчастного юноши!
На вздох своей госпожи Реми ответил таким же вздохом, и они молча продолжали путь. Вокруг них тоже царило безмолвие, нарушаемое лишь цоканьем копыт по сухой, звонкой дороге.