Потерявшая сердце | Страница: 9

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Тем же вечером у Глебушки поднялся жар. Доктор приезжал дважды. Мальчик не хотел никого видеть и снова замолчал. На вопросы Евлампии и старого Архипа он не отвечал и даже не оборачивался, будто оглох и онемел в одночасье.

Илья Романович принял доктора Штайнвальда в кабинете, изобразив на лице крайнюю озабоченность.

— Никаких признаков инфлюэнции я не нахожу, — осторожно начал немец. — Возможно, мальчик переволновался и горячка его вызвана нервами.

— Да, он, знаете ли, очень-очень нервный ребенок, — подтвердил князь и поспешил заверить: — Для его выздоровления я ничего не пожалею, не поскуплюсь на самые дорогие лекарства.

— Мальчику прежде всего нужен покой и свежий воздух, — покачал головой Штайнвальд.

— И больше ничего? — недоверчиво переспросил князь.

— Больше ничего.

— Вы не выпишете ему лекарство? — удивился Белозерский.

— Никаких лекарств, — твердо заявил доктор и повторил: — Только покой и свежий воздух.

— Но ведь у него горячка! Вы сами только что сказали…

— К утру должно все пройти. Лучшее лекарство — крепкий сон.

После ухода доктора Илья Романович некоторое время пребывал в раздумье, а потом встал, задернул на окнах шторы и запер дверь кабинета. Достал из ящика письменного стола ключ и открыл им сейф, вмурованный в стену. В сейфе хранились ценные бумаги, и между ними стояла старая громоздкая шкатулка. Эту малоизящную вещицу он и выудил на свет божий. Шкатулка отпиралась особым ключиком, хранившимся в ладанке с портретом покойной Натальи Харитоновны. Илья Романович мельком взглянул на портрет жены и торопливо отпер шкатулку. В ней, в деревянных ячейках, размещались пузырьки со снадобьями и пакетики с порошками. Взяв один из пузырьков, князь запер шкатулку и со всеми предосторожностями возвратил ее на прежнее место.


Евлампия, узнав от старого слуги о безобразной сцене, разыгравшейся во дворе, была вне себя от гнева. Она хотела тотчас объясниться с князем, но критическое состояние детей удерживало ее при них. Борисушка уже несколько часов плакал и никак не мог остановиться. Глеб ушел в себя точно так же, как в день похорон матери, и нянька знала наперед, что никакие врачи ему не помогут. Тогда он почти два года не разговаривал… Неужели все начнется сызнова?

— Может, тебе принести какую-нибудь книжицу? — хваталась она за спасительную соломинку, но мальчик оставался нем и смотрел в потолок потускневшим, ничего не выражающим взглядом. Если бы не испарина, выступившая на его лбу, и не бледный румянец на щеках, можно было бы подумать, что малыш уже отдал Богу душу. Евлампия в отчаянии искусала губы до крови. И ведь как она была спокойна в последнее время насчет Глеба! Как радовалась, глядя на выздоровевшего мальчика, гонявшего по лужам с дворовыми ребятишками! И вот — на тебе! Стоило князю вернуться домой, как малыш снова слег, да как опасно! Слыханное ли дело — отец с сыном просто ненавидят друг друга!

Чем больше она размышляла, тем тягостнее становилось на сердце. Нянька пыталась вспомнить, когда началась эта противоестественная вражда и что послужило ее причиной? Ей вспоминалось время незадолго до смерти Наталички, последние дни ее страшной болезни. Тогда же заболел и Глеб, все думали, что мальчик умрет вслед за матерью. Доктора уверяли князя, что если Глеб и поправится, то останется слабоумным, недоразвитым и немым. Князь всегда с презрением относился к сирым и убогим… «Но ведь мальчик поправился, оказался таким умненьким, говорит, читает книги, — недоумевала нянька. — Что же ему еще нужно, бессердечному лешему? Видать, не в этом дело…»

Глебушка тем временем незаметно сомкнул веки, свернулся калачиком и подложил под щеку ладошку. «Может быть, все еще и образуется, — думала Евлампия, глядя на умильно детскую позу этого так рано повзрослевшего ребенка. — Даст Бог, малыш опять поправится…»

Она взяла со стола свечу и направилась в комнату старшего брата. Борисушка в конце концов успокоился и даже принялся дописывать пьесу, начатую в Липецке, но уснул прямо за столом с пером в руке. Евлампия раздела сочинителя и уложила в постель. Уходя, она накрыла темным платком клетку с попугаем. Мефоша имел обыкновение будить мальчика на рассвете, методично выкрикивая весь свой запас ругательных французских слов, которых знал не меньше, чем иной наполеоновский капрал.

В своей комнате, прочитав вечернюю молитву и готовясь ко сну, Евлампия продолжала думать о внуках.

Она удивлялась сильному, упрямому характеру Глеба. Такой человек пройдет сквозь огонь и воду, вот только придется ему в жизни не сладко. Одолжить бы Глебушке толику мягкости и доброты у Бориса, а то нелюдимость закроет для него многие двери и сердца. Куда ему тогда податься? В монахи? Не хотела бы она такой доли для Глеба… Евлампия вспомнила, как однажды в молодые годы едва не переступила порог монастыря. Она тогда целую неделю провела в дороге, перебираясь от одних родственников к другим, неся крест вечной приживалки. Шла пешком из Владимира в Хотьков, сбила ноги до крови. Съестные припасы давно закончились, просить подаяние было совестно, и карлица питалась лесными ягодами да грибами, в которых понимала толк. Слава богу, уже пошли еловые мокрухи, жирные и вкусные в отличие от сыроежек. Обычно она устраивалась на обочине дороги, чистила грибы ножиком, круто посыпала их солью и ела сырыми. Проходившие мимо крестьяне, очевидно, принимали ее за ведьму. При виде карлицы, с хрустом уплетавшей пестрые сиренево-желтые грибы, которые в округе никто не собирал, мужики и бабы крестились, и трижды сплевывали через левое плечо. На девятый день пути Евлампия издали заприметила голубые купола старинного женского монастыря, известного своим строгим уставом еще со времен Бориса Годунова. Уставшая, изможденная, она твердо решила поступить в святую обитель послушницей. Одна из сестер во Христе как раз пасла под монастырскими башнями гусей, и Евлампия направилась к ней.

Монашка в это время сражалась со строптивым своенравным вожаком. Гусак был не на шутку зол, он вытягивал длинную шею, расправлял мощные крылья, шипел на свою обидчицу и готов был ринуться в бой. Та же, по всей видимости, хорошо изучив характер гусака, запаслась палкой и размахивала ею, словно саблей. Евлампия, с детства любившая птиц и зверей, не могла не вмешаться в эту дуэль. Она приказала испуганной монашке не двигаться, а сама, присев на корточки, запела нежным приятным голосом: «Ах ты, голубчик! Ах ты, гусенька мой золотой! Да каков же ты красавец, каков молодец! Зачем же так серчать, родненький? Иди ко мне, гусенька, я тебя приголублю, хлебушка дам, кваском напою…» На счет угощения карлица прилгнула, у нее не только хлеба не было, но и соли оставалась последняя щепотка. Однако гусак ей поверил. Выругав напоследок монашку, сложив на спине крылья, он вразвалочку, не теряя достоинства, пошел к Евлампии. Словно привороженный, гусь положил ей голову на колени и заурчал совсем по-кошачьи, когда та принялась его гладить да щекотать меж глаз.

— Всякой твари ласковое слово приятно, — вдруг раздался у Евлампии за спиной хрипловатый голос.

Она и не заметила, как на дороге остановились две необычные кибитки, запряженные редкими в этих краях животными — ишаками. Говоривший оказался примерно одного с нею роста. Это был сутулый мужичок с черной, как смоль, бородой, смуглым лицом и копной кучерявых волос. В его зеленых глазах сверкали озорство и цыганская удаль. Евлампия и приняла поначалу незнакомца за цыгана, а необычные кибитки с разноцветными шатрами — за табор. На самом деле это был бродячий цирк лилипутов, а рядом с нею стоял его директор, бессарабский еврей Яков Цейц. Внимание директора приковала комичная сцена у монастырских ворот. Он приказал кибиткам остановиться, и циркачи с интересом наблюдали, как маленькая карлица укрощает взбесившегося гуся. «Это ж готовый цирковой номер!» — воскликнул Яков Цейц и, спрыгнув на землю, направился к Евлампии.