Саломея рассмеялась, просто так, без повода. Кофе попить? Почему бы и нет!
На улице горел июль. Солнце прорывалось сквозь заслоны на окнах, проникало в узкие щели жалюзи и разливало по полу лужицы света. Паркет блестел, словно натертый воском. Пахло летом. Остро. Пряно.
В подъезде плясала пыль, за приоткрытой соседской дверью гудел пылесос, где-то лаяла собака, но звуки эти – свидетельство близости людей – не раздражали.
Лето.
Пылают жаром автомобили. Воздух дрожит. Старая осина греет на солнце артритные ветви, трепещут серебристые листья, скользят тени по асфальту. Вздыхает бродячий пес, и какой-то человек утирает пот со лба. Он весь красный от жары.
Людей на улицах немного. Раздраженные, разгоряченные. В витринах замерли манекены и разморенные жарой продавщицы. А Саломее хорошо. Она любит лето – чтобы было солнце, чтобы жарко было. Веснушки, «проснувшись», проявились на коже, даже на ее ладонях они проступили.
В кафе работал кондиционер. Холодный воздух окутал Саломею и соскользнул с ее плеч, как шелковая шаль. Звякнул колокольчик, и капли кофе, выкипев из джезвы, упали на песок, зашипели. И вязкий голос саксофона споткнулся на трудной ноте.
Или показалось?
Показалось.
Посетителей почти нет. Девушка в длинном сарафане. Смуглокожий мужчина солидных лет, с портфелем, с портмоне и со сложенной вчетверо газетой. Тройка подростков с мороженым.
Далматов.
Сидит за угловым столиком, нахохлившийся, раздраженный.
– Привет, – сказала Саломея. – Давно ждешь?
– Две песни. Привет.
Он лето не любит. Не столько жару, сколько яркий свет, проникающий в помещение. Далматов защищался от света темными стеклами очков, но все равно ему явно было неуютно.
– Соскучился?
– Вроде того. – Он повел плечами и спрятал руки под скатерть. – Тут советуют попробовать трубочки со свежей клубникой. Будешь?
– Буду.
Разговор – ни о чем. Все эти встречи, редкие, почти случайные, были лишены какого бы то ни было смысла. Далматов не рассказывал о себе, и Саломея тоже молчала. «Привет-как-дела-нормально-а-у-тебя-тоже хорошо-спасибо».
И «послевкусие» – печаль, без всякого повода.
– Я думал, ты уедешь, – сказал он.
– Куда?
– Куда-нибудь… Лазурный Берег. Испания. Сейшелы. Бали. Таити… мало ли! Все куда-то едут летом.
– А ты?
– Я не люблю солнце.
Но зачем-то он выбрался из дома, где наверняка закрыты все окна, а портьеры плотно задернуты. В его доме сыро и прохладно. Там нет кондиционера, просто июль не в состоянии «взять» эту крепость штурмом. И в отместку жаркий летний месяц выжигает аллеи, заставляя пожелтеть раньше срока листву каштанов. На газонах возникают «язвы» – островки сухой травы, редкие одичавшие цветы жаждут тени.
И если все именно так – а летом Саломея видела больше, чем зимой, – то Далматов зря покинул свое убежище.
– Что случилось? – Она все же спросила об этом, хотя по молчаливой договоренности они оба избегали подобных вопросов.
– Да ничего. Наверное… Или что-то. Пока не знаю. Ты совсем коричневой стала. Тебе идет. – Далматов подпер щеку кулаком. – Все, наверное, хорошо. Но – неспокойно. Если вдруг решишь уехать… по делу… дай мне знать.
– Зачем?
Он пожал плечами:
– Неспокойно как-то.
Далматов ошибается. Если что-то и произойдет, то не с Саломеей. Летом она слышит «запределье» очень отчетливо, и сейчас дверь надежно заперта. Откроется ли она? Возможно. Когда-нибудь – обязательно. Но Саломея подумает об этом завтра. А сейчас – музыка. Трубочки. Свежая клубника. Взбитые сливки и черный арабский кофе. Непривычно молчаливый Далматов.
Саксофон.
Колокольчик на двери. Девушка оборачивается, взмахивает рукой – жест нетороплив, изящен, – и Саломея невольно «цепляется» взглядом за ее руку. Узкое запястье с шестью золочеными браслетами. Аккуратная ладонь. Длинные пальцы с длинными же ногтями касаются других пальцев, смуглых, жестких.
Широкий браслет часов. И знакомая линия вены, идущая к локтю. Локоть тоже знаком. И сам мужчина в светлой рубашке-поло – знаком ей.
Сердце замирает.
Узнало оно его? Узнало. Как оно могло не узнать! Привычно сжимается сердце, перекрывая ток кислорода, и – несется вскачь. Саломея должна отвернуться, но она продолжает смотреть…
Он совсем не изменился.
Ровный красивый загар. Улыбка. Манера трогать себя за левое ухо, словно проверяя, на месте ли оно.
– Я же говорил, неспокойно как-то, – меланхолично заметил Далматов.
Саломея очнулась. Надо вдохнуть, выдохнуть – и сбежать. Пока он ее не заметил. А если и заметит, что тогда? Ничего. Давний роман, подернутый пеплом страданий. Посмеяться и забыть. Но ей несмешно.
– Я… мне…
– Надо уйти. – Илья бросил ей подсказку. – Срочно.
– Да.
– Вот прямо сейчас – встать и уйти.
Издевается? Конечно, сейчас, пока он не обернулся…
– Сиди, – велел ей Далматов. – Чем больше ты дергаешься, тем больше привлекаешь к себе внимание. Конечно, если ты не ставишь себе целью – привлечь внимание. Кофе пей. А заодно расскажи, с чего вдруг такой выброс адреналина? Или – с кого? Так будет правильнее?
Рассказывать ему Саломея точно ничего не станет. Во-первых, все в прошлом. Во-вторых, Далматова это не касается. А в-третьих – личное это.
– Первая любовь, что ли?
Далматов приподнял очки над бровями. Глаза у него красные, воспаленные, как у кролика-альбиноса. Наверняка опять его бессонница мучает, но он в жизни не признается. Гордость на грани идиотизма.
– Точно. Первая любовь. Несчастная, – кивнул он.
– С чего ты решил? – Саломее стыдно признаться, что его догадка верна, и вторая – тоже верна, и что у Далматова до отвращения легко получается топтаться по ее больным мозолям.
– Ну… первая любовь редко бывает счастливой.
Он хотел сказать что-то еще, но замолчал, глядя куда-то за спину Саломеи. Она не станет оборачиваться. Не станет, и все!
Она представит, что ее здесь нет. Или, по крайней мере, что она очень чем-то занята, настолько, что времени глазеть по сторонам и, уж тем более, разговаривать со старыми знакомыми у нее нет.
– Саломея? Это ты? Ну конечно, ты!
Нет! Пусть он подумает, что ошибся, и уходит.
– Только у тебя такие особенные… волосы. Здравствуй. – Он не ушел. Он никогда не умел уходить вовремя. – Давно не виделись.
– Давно.
Притворяться, что она не узнала его, бессмысленно. И Саломея поднимается ему навстречу. Что-то говорит, улыбается. И он тоже улыбается – той детской беспомощной улыбкой, от которой на его щеках появляются ямочки. На левой – две, на правой – одна. У него мягкий подбородок и острые скулы. Нос тяжеловат, а лоб аристократично высок. Его профиль совершенен. И анфас совершенен тоже. И весь он, от макушки до загорелых пяток, – чистый идеал.