Философский вопрос.
Собаки догнали детей, или дети догнали собак, но возле песочницы возникла куча мала. Визг. Смех. Лай. И старый кот, дремавший у горшка с настурциями, презрительно щурился, глядя на это безобразие.
– Когда меня выпустили, Эсфирка уже померла. Дочка ее – тут врать не стану – вроде ничего и не умела. Или таилась она? Нет, не знаю. Швеей работала. И на дому подрабатывала – за себя и за муженька своего бедового, он только пить был горазд. Еще та скотина. Нажрется – и ну Светку по дому гонять. Ирка ревет. Он орет. А Светка, знай, синячищи пудрой замалевывает. Я-то поглядела так с месяцок и не выдержала. Подошла к нему, схватила за грудки и тряхнула хорошенько. А силенка у меня тогда еще имелась! Я ж на зоне шпалы укладывала, железную дорогу строила… и потом тоже не белошвейкой трудилась. Ты не подумай, не собиралась я его трогать, только припугнуть думала. Ну, в память об Эсфирке – мы-то с нею дружили. Так и сказала: тронешь еще раз Светку – зашибу! И в палисаднике прикопаю.
В палисаднике, в ароматной тени чубушника, синел водосбор, раскрывались навстречу солнцу желтые календулы.
– Он все правильно понял. Собрал вещички и сделал ручкой – мол, до свиданья. По мне, так скатертью дорогу и ветра ему в спину. А Светка гвалт подняла. Дескать, семейного счастия ее лишили! Бегала к участковому, плакалась, да только он на мою сторону встал. Тоже из наших, из местных, и знал про ее муженька все распрекрасно, какой он есть «хороший». Так мне и сказал: не имей беспокойства, Клава. Я и не имела. Ну, да не об этом речь. Третьего дня как муж ее съехал, подошла ко мне Иринка. Сама-то махонькая еще, крохотулечка совсем была. И говорит, значит, что Фира мне кланяется – за заботу. Не поверишь, слово в слово повторяю! А она продолжает. Кланяется, мол, за свою дочь и умоляет, чтоб я о своей дочке подумала. Дескать, плохо ей одной. Ну, у меня-то прямо все внутри и оборвалось. Никто же не знал про Аньку! Никто! Я на зоне понесла от одного… не важно. Родила – и отдала. Забыла. Ну, думала так, что забыла. А после Иркиных слов прямо как пелена с глаз моих упала.
Старуха отвернулась, и Далматов подумал, что не так уж стара она, какой выглядит. Что, верно, при иной жизни была бы эта женщина моложавой и красивой, еще не утратившей интереса к нарядам, вероятно, веселой, и хоть горячего норова, но доброй души.
– Я ж думала о ней. Каждый божий день думала, только мысли эти гнала прочь, подальше. Уговаривала себя, что без меня Анечке лучше. Кому нужна мать-уголовница? Три дня проплакала, а на четвертый сама пошла к Иринке, спросила, не сказала ли ей Фира, куда мне ехать. И знаешь, Иринка ответила! Не про «дорогу дальнюю», а нормально – место назвала. Велела еще – настойку купить, рябиновую. За нее-то, за бутылку, я с директором приюта – тот еще был пропойца – и сговорилась. Забрала мою девочку. Уж как я плакала, уж как тряслася, все боялась – не простит! А нет, не в меня пошла Анечка, а вот в кого – не знаю. Добрая очень. Меня вот на горбу своем тянет, бесполезную… но тебе ж неинтересно про меня слушать и про Анечку? Ты за Ириной пришел.
– За Дарьей, – уточнил Далматов. – Кузнецовой.
– Шалава. – Старуха кивнула, дескать, помнит про такую. – Ирка ее и привела сюда. Мол, тяжело ей одной жить. Мать-то ее упокоилась, вот Ирка и куковала. Ничего не скажу. Тихая была, по мне, так даже и с перебором. Рядилась в серое. Ходила на цырлах. И слова-то лишнего от нее не услышишь. Ей бы жениха искать, да кто ж на этакую мышь взглянет? А уже потом, через Анечку, я прознала, что Ирка деньгу зарабатывает. Салон открыла. Гадательный! Ну и правильно. Чего таланту зря пропадать? Пускай работает. Ну, Дарья-то следом и потянулась, только пустая она. Тьфу!
Старуха сплюнула, и плевок упал в трещину на плитке двора.
– Жили-то они тихо, не ссорились. А в мае аккурат солнышко припекать стало, вот я во двор и спускаюсь. Сижу тут, чтоб Анечке не мешать. У нее муженек молодой, дитё, куда еще и я? Тут себе сяду и сижу, за этими, вон, приглядываю.
Собаки забрались в кусты и улеглись, вывалив розовые языки. Дети возились в песочнице. Старый кот лениво обгрызал настурции, правда, листья выплевывал.
– И, значит, подходит ко мне Ирочка. Садится… ну вот где ты сидишь, туда и садится. И говорит, мол, просьба у нее ко мне имеется. Не соглашуся ли я исполнить? А мне-то в радость, добром за то добро, которое она мне сделала…
Театральная пауза, и слезы в глазах. Глубокий вдох, от которого полы халата расползлись, обнажив старую застиранную рубашку с латкой на груди.
– Умру я, говорит, – бабка Клава перекрестилась. – Ирочка мне так сказала. Мол, что умрет! Я и кинулась выспрашивать – может, больная она? Так моя Анечка врачом работает, она б не отказала ей помочь. Не сама, так у ней знакомые есть. Ирочка только засмеялась. Здоровая, мол, она! Вот только умереть ей судьба, а от судьбы не сбежишь. И еще добавила, что смерть ее будет тихой, без боли. И то хорошо… а смерть – это ей наказание за жадность, за то, что даром своим торговала. Ну все ж торгуют! Кто телом, кто душою. За что ж ее-то? Господу виднее, так, да?
– Без понятия.
– А попросила она меня отдать кой-чего человеку, который сюда придет и станет про Дашку спрашивать. Что человек этот будет белым и калечным на руку.
Надо же, какая точность!
Старуха навалилась всем телом на клюку, которая под ее немалым весом звучно затрещала, и Далматов даже подумал, что клюка сейчас не выдержит, разломится, старуха рухнет на землю, и ему придется поднимать ее.
К счастью, клюка выдержала.
Обитала бабка Клава на третьем этаже. Лестница в доме была узкой, с высокими ступеньками, каждую из которых старуха брала, как барьер. Приостанавливалась, дышала, отфыркиваясь, и забиралась на следующую. Медлительность собственная ее злила.
Она так же долго звенела ключами, не способная выхватить нужный, и дверь в итоге открылась изнутри. Тоненькая девушка, которая из-за хрупкости своей казалась более юной, нежели была, спросила:
– Что случилось, мам? Тебе плохо?.. А вы кто такой?
– Он ко мне. По Иркиной просьбе, – Клава, оттеснив дочь, проползла в узкий и длинный коридор квартиры. – Передать надо… надо передать.
В квартире пахло хлоркой, котлетами и еще – яблоками с корицей.
– Хотите чаю? – дружелюбно поинтересовалась Анечка. – Я булок напекла. Маме нельзя, а я много не съем.
– Хочу.
В этой квартире, похоже, все комнаты были длинными и узкими, с высокими потолками, на которых сохранились остатки лепнины, с широкими подоконниками и деревянными скрипучими оконными рамами. На подоконниках стояли вазоны с базиликом, петрушкой, душицей и прочей садовой зеленью, которую Анечка срывала, резала, смешивала и добавляла в чай, отчего тот становился душистым.
Горой на плетеном блюде возвышались булки, пышные и сладкие.
– Жалко, что Ира умерла, – Анечка умудрилась всунуться между холодильником и подоконником, на этом пятачке пространства она чувствовала себя вполне удобно. – Она хорошая была. Только странная.