Последними словами, которые услышал Питу, были слова Катрин:
– Да, вы правы, господин Изидор, погуляем часок; лошадь у меня быстрая, и я, нагоню этот час… Это доброе животное, – добавила она со смехом, – оно никому ничего не расскажет.
Все было кончено, видение померкло, в душе Питу воцарилась тьма, как воцарялась она и в природе; бедный малый рухнул в вересковые заросли и дал волю своему горю.
Ночная прохлада привела его в чувство.
Я не вернусь на ферму, решил он. Там меня ждут унижение и насмешки; я буду есть хлеб женщины, которая любит другого, и этот другой, как это ни обидно, красивее и богаче меня. Нет, мое место не в Писле, а в Арамоне, на моей родине, где люди, быть может, не заметят, что у меня колени, как узлы на салфетке.
Питу потер свои крепкие длинные ноги и зашагал в сторону Арамона, до которого, хотя Питу об этом и не подозревал, уже докатилась его слава, а также слава его каски и сабли, и где его ждало если не счастье, то по крайней мере достойное поприще.
Но, как известно, безоблачное счастье не является непременной принадлежностью смертных.
Однако, вернувшись в Виллер-Котре около десяти часов вечера, через шесть часов после того, как он ушел оттуда, и успев за это время совершить огромное путешествие, которое мы попытались описать, Питу, несмотря на охватившую его тоску, все-таки сообразил, что лучше ему остановиться на постоялом дворе «У дофина» и спать в кровати, нежели спать под открытым небом в лесу у подножия какого-либо бука или дуба.
Ибо о ночлеге в доме у кого-нибудь из арамонцев в половине одиннадцатого вечера нечего было и мечтать; все огни были погашены, все двери заперты на засовы еще полтора часа назад.
Итак, Питу остановился на постоялом дворе «У дофина», где за тридцать су получил превосходную кровать, четырехфунтовый каравай хлеба, кусок сыра и кружку сидра.
Питу был утомлен и влюблен, изнурен и несчастен; телесное боролось в нем с духовным; духовное поначалу одерживало верх, но в конце концов сдалось.
Иными словами, с одиннадцати часов вечера до двух часов пополуночи Питу стонал, вздыхал, ворочался в кровати, не в силах заснуть; но в два часа усталость взяла свое, сон сморил его, он закрыл глаза и открыл их только в семь утра.
В половине одиннадцатого вечера все в Арамоне спали, но в семь утра все в Виллер-Котре были уже на ногах.
Выходя с постоялого двора, Питу увидел, что его каска и сабля по-прежнему привлекают всеобщее внимание.
Пройдя сто шагов, он оказался в центре толпы.
Питу явно снискал в округе громкую славу.
Мало кому из путешественников так везет. Хотя солнце, как принято говорить, светит всем, далеко не все люди, возвращающиеся в свое отечество с желанием стать пророками, бывают обласканы его лучами.
Не у всякого есть такая сварливая и скупая до умопомрачения тетка, как тетушка Анжелика; не всякий Гармнтюа, способный съесть целого петуха с рисом, платежеспособен и в состоянии выложить экю правонаследникам жертвы.
Но что еще реже выпадает на долю этих возвращающихся в родные пенаты путешественников, чьи корни восходят к «Одиссее», – это возможность вернуться с каской на голове и с саблей на боку, особенно в тех случаях, когда остальной наряд не имеет ничего общего с мундиром.
Меж тем, внимание сограждан Питу привлекали в первую очередь его каска и сабля.
Итак, если не считать любовных огорчений, которые испытал Питу по возвращении, судьба, как мы видим, щедро вознаградила его и осыпала милостями.
Несколько жителей Виллер-Котре, которые накануне проводили Питу от двери аббата Фортье на улице Суассон до двери тетушки Анжелики в Пле, решили продолжить торжественный прием и проводить Питу из Виллер-Котре в Арамон.
Сказано – сделано, и видя это, жители Арамона также наконец оценили своего земляка по достоинству.
Впрочем, семя упало на благодатную почву. Первое появление Питу при всей своей краткости оставило след в умах: его каска и сабля запечатлелись в памяти тех, кому он явился в лучезарном нимбе.
Поэтому обитатели Арамона, которых Питу почтил вторичным возвращением, на что они уже и не надеялись, окружили его почетом, прося сложить свои военные доспехи и раскинуть шатер под четырьмя тополями, осенявшими деревенскую площадь, – одним словом, арамонцы молились на Питу, как в Фессалии молились Марсу в годовщину великих побед.
Питу тем быстрее дал себя уговорить, что это совпадало с его намерениями: он решил обосноваться в Арамоне. Итак, он соизволил поселиться в комнате, которую один местный патриот сдал ему вместе с обстановкой.
Обстановка эта состояла из дощатой кровати с соломенным тюфяком и матрацем, двух стульев, стола и кувшина для воды.
Все это хозяин оценил в шесть ливров в год – столько же стоили два петуха с рисом.
Когда хозяин и наниматель уговорились о цене, Питу вступил во владение этими апартаментами и угостил выпивкой тех, кто его сопровождал, и поскольку события ударили ему в голову не меньше, чем сидр, он, стоя на пороге своего нового жилища, произнес речь.
Речь Питу стала в Арамоне большим событием, вся деревня собралась у его дома.
Питу получил кое-какое образование, он умел складно говорить; он знал десяток слов, посредством которых в ту эпоху устроители народов, как их называл Гомер, побуждали к действию народные массы.
Конечно, Питу было далеко до г-на Лафайета, но и Арамону было неблизко до Парижа. Разумеется, в смысле духовном.
Питу начал с вступления, которое даже аббат Фортье при всей своей требовательности выслушал бы не без удовольствия.
– Граждане, – сказал он, – сограждане! Слово это сладостно произносить и я уже называл так других французов, ибо все французы братья; но здесь, мне кажется, я говорю его настоящим братьям, ибо в Арамоне, среди моих земляков, я чувствую себя в родной семье.
Женщины, входившие в число слушателей и являвшиеся не самой доброжелательной частью аудитории, ведь у Питу были слишком мосластые коленки и слишком тощие икры, чтобы с первого взгляда расположить женщин в его пользу, – так вот, женщины, услышав слово «семья», подумали о бедном Питу, беспризорном сироте, который после смерти матери никогда не ел досыта; слово «семья», произнесенное мальчиком, который ее не имел, затронуло у многих арамонок ту чувствительную струну, что открывает вместилище слез.
Закончив вступление, Питу приступил ко второй части речи – повествованию.
Он рассказал о своем путешествии в Париж, о шествии с бюстами, о взятии Бастилии и мести народа; он вскользь упомянул о своем собственном участии в боях на площади Пале-Рояля и в Сент-Антуанском предместье; но чем меньше он хвастал, тем больше вырастал в глазах своих земляков и под конец рассказа каска его была уже величиной с купол собора Инвалидов, а сабля вышиной с Арамонскую колокольню.