Он взял из рук Франца записную книжку.
– Так, так, – продолжал он небрежным тоном, как будто читал театральную афишу, – «…22 февраля… будут казнены: Андреа Рондоло, осужденный за убийство высокоуважаемого и достопочтенного дона Чезаре Торлини, каноника церкви Св. Иоанна Латеранского, и Пеппино, прозванный Рокка Приори, уличенный в сообщничестве с презренным разбойником Луиджи Вампа и членами его шайки…» Гм!.. «Первый будет mazzolato. Второй будет decapitato». Да, – прибавил граф, – по-видимому, так все и должно было совершиться, но вчера, кажется, произошло изменение в порядке и ходе этой церемонии.
– Вот как? – сказал Франц.
– Да, я слышал вчера у кардинала Роспильози, где я провел вечер, что казнь одного из преступников отложена.
– Которого? Андреа Рондоло? – спросил Франц.
– Нет, – отвечал граф, – другого… – он заглянул в записную книжку, словно не мог вспомнить имени, – Пеппино, прозванного Рокка Приори. Это лишает вас гильотины; но у вас остается mazzolata, а это очень любопытная казнь, когда видишь ее впервые и даже во второй раз; тогда как гильотина, которая вам, впрочем, вероятно, знакома, слишком проста, слишком однообразна, в ней не бывает ничего неожиданного. Нож не срывается, не дрожит, не бьет мимо, не принимается за дело тридцать раз, как тот солдат, который отсекал голову графу де Шале, хотя, конечно, возможно, что Ришелье поручил этого клиента особому вниманию палача. Нет, – продолжал граф презрительным тоном, – не говорите мне о европейцах, когда речь идет о пытках; они в них ничего не понимают, это совершенные младенцы или, вернее, дряхлые старики во всем, что касается жестокости.
– Можно подумать, граф, – сказал Франц, – что вы занимались сравнительным изучением казней у различных народов земного шара.
– Во всяком случае, мало найдется таких, которых бы я не видел, – хладнокровно ответил граф.
– Неужели вы находили удовольствие в таких ужасных зрелищах?
– Моим первым чувством было отвращение, потом равнодушие, под конец любопытство.
– Любопытство? Какое страшное слово!
– Почему? В жизни самое важное – смерть. Так разве не любопытно узнать, каким образом душа может расставаться с телом и как, сообразно со своим характером, темпераментом и даже местными нравами, люди переносят этот последний переход от бытия к небытию? Смею вас уверить: чем больше видишь умирающих, тем легче умирать; а потому я убежден, что смерть может быть казнью, но не искуплением.
– Я вас не вполне понимаю, – отвечал Франц. – Поясните вашу мысль, вы не можете себе представить, до какой степени то, что вы говорите, меня занимает.
– Послушайте, – сказал граф, и лицо его налилось желчью, как у других оно наливается кровью. – Если бы кто-нибудь заставил умереть в неслыханных пытках, в бесконечных мучениях вашего отца, или мать, или возлюбленную, словом кого-нибудь из тех близких людей, которые, будучи вырваны из нашего сердца, оставляют в нем вечную пустоту и вечно кровоточащую рану, неужели вы бы считали, что общество дало вам достаточное удовлетворение, потому что нож гильотины прошел между основанием затылочной кости и трапециевидными мышцами убийцы и тот, по чьей вине вы пережили долгие годы душевных мук, в течение нескольких секунд испытал физические страдания?
– Да, я знаю, – отвечал Франц, – человеческое правосудие – плохой утешитель; оно может пролить кровь за кровь и только; не следует требовать от него большего, чем оно может дать.
– И я еще говорю о таком случае, – продолжал граф, – когда общество, потрясенное в самых основах убийством одного из своих членов, воздает смертью за смерть. Но существуют миллионы мук, разрывающих сердце человека, которыми общество пренебрегает и за которые оно не мстит даже тем неудовлетворительным способом, о котором мы только что говорили. Разве нет преступлений, достойных более страшных пыток, чем кол, на который сажают у турок, чем вытягивание жил, принятое у ирокезов, а между тем равнодушное общество оставляет их безнаказанными?.. Скажите, разве нет таких преступлений?
– Есть, – отвечал Франц, – и ради них-то и терпят дуэль.
– Дуэль! – воскликнул граф. – Нечего сказать, славное средство достигнуть цели, когда эта цель – мщение! Человек похитил у вас возлюбленную, обольстил вашу жену, обесчестил вашу дочь; всю вашу жизнь, имевшую право ожидать от бога той доли счастья, которую он обещал каждому своему созданию, этот человек превратил в страдание, муку и позор! И вы будете чувствовать себя отомщенным, если этому человеку, который вверг ваш мозг в безумие, а сердце в отчаяние, вы проткнете шпагой грудь или всадите пулю в лоб? Полноте! Не говоря уже о том, что он нередко выходит из борьбы победителем, оправданным в глазах света и как бы прощенным богом. Нет, нет, – продолжал граф, – если мне суждено когда-нибудь мстить, то я буду мстить не так.
– Итак, вы отрицаете дуэль? Вы отказались бы драться? – спросил в свою очередь Альбер, удивленный странной теорией графа.
– Нет, почему же? – возразил граф. – Поймите меня: я буду драться за безделицу, за оскорбление, за попытку уличить меня во лжи, за пощечину и сделаю это тем более с легким сердцем, что благодаря приобретенному мною искусству во всем, что касается физических упражнений, и долголетней привычке к опасности я мог бы не сомневаться, что убью своего противника. Разумеется, за все это я стал бы драться; но за глубокое, долгое, беспредельное, вечное страдание я отплатил бы точно такими же муками – око за око, зуб за зуб, как говорят люди Востока, наши извечные учители, эти избранники, сумевшие превратить жизнь в сон, а явь в земной рай.
– Но мне кажется, – возразил Франц, – поскольку вы одновременно становитесь и судьей, и палачом в вашем собственном деле, трудно удержаться на границе закона и самому не подпасть под его власть. Ненависть слепа, гнев безрассуден, и кто упивается мщением, рискует испить из горькой чаши.
– Да – если он беден и глуп; нет – если он обладает миллионами и умен. Впрочем, в самом худшем случае ему грозит только та казнь, о которой мы сейчас говорили и которой человеколюбивая французская революция заменила четвертование и колесование. А что для него казнь, если он отомщен? Право, мне почти жаль, что этот несчастный Пеппино, по-видимому, не будет «decapitato», как они выражаются; вы увидели бы, сколько это берет времени и стоит ли об этом говорить. Но, право же, господа, какой странный разговор для первого дня карнавала! С чего он начался? Ах да, помню! Вы изъявили желание иметь место в моем окне; ну что ж, пожалуйста; но прежде всего сядем за стол, потому что, кажется, завтрак готов.
В самом деле, одна из четырех дверей гостиной отворилась, и вошедший лакей произнес сакраментальные слова:
– Al suo commodo. [32]
Молодые люди поднялись и перешли в столовую. Во время завтрака, превосходного и изысканно сервированного, Франц старался поймать взгляд Альбера и прочесть в нем впечатление, которое, как он не сомневался, слова их хозяина должны были произвести на него; но потому ли, что тот, по свойственной ему беспечности, не обратил на них особого внимания, потому ли, что уступка, сделанная графом Монте-Кристо в вопросе о дуэли, примирила с ним Альбера, потому ли, наконец, что предшествовавшие обстоятельства, известные только Францу, только для него усугубляли значение высказанных графом взглядов, – но он не заметил, чтобы его приятель был чем-нибудь озабочен; напротив того, он усердно оказывал честь завтраку, как человек, в продолжение почти пяти месяцев вынужденный довольствоваться итальянской кухней, как известно, одной из худших в мире. Что касается графа, то тот едва прикасался к кушаньям; казалось, что, садясь за стол со своими гостями, он исполнял только долг учтивости и ждал их ухода, чтобы велеть подать себе какое-нибудь странное или особенное блюдо.