– У меня с глазами неладно или наконечник сам собой полез из раны? – Старший чесал бороду и косился на собратьев, столь же растерянных.
– Когда эта сумасшедшая сломала стрелу, древка, что осталось в ране, вообще не было видно, – угрюмо бросил кто-то из охотников.
Да, его не было видно, а теперь подросло, будто корень-переросток. Обломок, что теперь торчал из раны, потянул наружу волоконца плоти и лохматые волчьи жилы.
– Сколько живу, такого не видел. – Старший, остальные звали его Плеть, неотрывно смотрел на нас, только я не смогла бы сказать, на кого именно. Может быть, на изваяние? – Не выталкивает рана стрелу, ну не выталкивает!
Волк приподнял голову и долго смотрел на охотников, морща нос и скаля зубы. Наверное, между зверем и людьми пролегли странные узы – что-то мешало следопытам с ножами броситься на подранка, а серый отчего-то не бежал прочь. Изогнул шею, распахнул пасть и с третьей попытки ухватил обломок, перехватил челюстями раз, другой и… сорвал прихват – зубы соскочили.
– Волчишка, волчишка, не хватай лишка-а-а-а, – пропела я, вставая на колени.
Еще вчера не смогла бы даже двумя пальцами ухватить наконечник стрелы, теперь пристроила всю пятерню на окровавленное древко и легко потянула. Оно и болталось едва-едва, хорошо зубья, что застревают намертво и не дают вытащить стрелу, вылезли сами. Вылезли сами… Была бы в здравом уме, удивилась, а теперь смотрю, но не вижу. У охотников глаза на лоб лезут, у меня с губ не сходит дурашливая улыбка.
– Ваше. Забирайте, – швырнула обломок охотникам, и наконечник только лязгнул, попав на камень.
Старший забрал обломок, поскреб ногтем. Все как и должно быть – ошметки мяса, черная кровь. Понюхал. Переглянулся с товарищами и отдал наконечник дальше. Молчал и смотрел на нас. А что говорить? Не видел бы своими глазами, не поверил на слово. Мне бы, дуре, спросить, почему ближе не подходят, но куда там вопросы задавать…
Волк зализывался. Лежа, вывернув голову, без попыток встать, как будто берег силы. На самом деле берег. Встал лишь вечером, в преддверии ночи, когда солнце село, а по дальнокраю на западе разлилось малиновое свечение. Волчище даже в сторону охотников не покосился. Обнюхал меня, лизнул и вильнул хвостом. Думала, прощается, уходить собрался. Но нет. Серый лишь постоял на ногах, зевнул и улегся обратно, поднырнув головой мне под руку.
Исчез ночью. Я даже не заметила как. Уснула под убаюкивающее «л-л-л-л…», а когда проснулась, моего клыкастого знакомца и след простыл. Охотники неторопливо собирались. Уже, понятное дело, не в погоню, какая тут погоня, когда между беглецом и следопытами легла не то что пропасть – Вселенная. Четверо ни о чем не спрашивали и даже не разговаривали со мной. Кто разговаривает, допустим, с ослицей, коровой или нежитью? Многим ли я отличалась от нежити? Смотрю не прямо, а сквозь, говорю невпопад, странно выгляжу, еще более странно себя веду, не ем, почти не пью, отвратительно воняю. И все же охотники возвращались не пустыми, охота не прошла для них бесполезно. Парни разменяли два дня стояния на нечто небывалое, и еще неизвестно, что оценят выше – шкуру волка, пусть и умного, или то, что видели своими глазами. Затушили костер, убрали угли в ямку, прикрыли кострище дерном и были таковы. Ушли, как и не было их вовсе. Даже не попрощались. А чего с нежитью прощаться?
Солнце падало и вставало, по дороге шли и ехали, молча провожали меня глазами и осенялись обережным знамением. Я по-прежнему лежала на земле, у самого изваяния, свернувшись клубком. Не ела. Просто не хотелось. Изредка пила, ходила под себя – вставать было просто лень, и однажды из лесу вышли какие-то люди, четверо, которые несли пятого. Совсем ребенка, мальчишку, лет семи-восьми. Уж где пострел шастал и чьи острые когти распороли ему грудь от плеча до плеча, я, наверное, не узнаю. Спросила бы – сказали. Но не спросила. Здоровенные мужики, сами чем-то похожие на зверей, бородатые, косматые, без единого слова положили мальчишку около меня и ушли.
– Порвали тебя, дурачка-а-а-а, – подтянула к себе и улеглась головой на его ноги, так было удобнее. Страшный удар чуть не надвое распорол сухое тельце. Там, где когти вошли в грудь, по сторонам ран торчали лохматые заусенцы, а там, где уже вспарывали плоть, борозды шли ровнее и чище. – Должно быть, рысь? Точно не медведь – не стало бы тебя, глупы-ша-а-а-а…
Почему я не хотела есть? Только пила и ходила под себя по-маленькому. Лениво чесалась, когда кожа начинала свербеть, но даже чесотка и зуд не возвращали остроты чувств. Ну принесли кого-то. Раньше был волк, теперь человек, всяко теплое изголовье. Утро… день… вечер… ночь, уходит одно, приходит другое, не все ли равно? А перед рассветом, когда мальчишка застонал и начал ерзать, я вынырнула из своего забытья и удивленно посмотрела на мальца. Сам не спит, другим мешает! Ну чего буянит, пытается расчесать грудь? Нельзя так, ночь для того и дадена, чтобы отдыхать, а не стонать и трепыхаться. Спутала мальчишке руки, улеглась на ноги и уснула.
Когда мальчишка потянулся и встал? На третий день, на четвертый? Не знаю, а только исчез он так же, как волк. Из лесу вышли косматые бородачи и унесли храбреца. Тот пытался встать на ноги, идти сам, но маленького духаря уложили на носилки. Полумрак лишь сыто чавкнул, и как будто никого и не было.
А когда надо мной склонилось лицо, показавшееся знакомым, а следом и второе, улыбнулась. Ровно сговорились. Кречет и Потык…
Растрясло. Убаюкало. Коняга Потыка волокла телегу неспешно, словно боялась за мой спокойный сон. А я уснула. Просто-напросто уснула.
– Вези меня, лошадка, за синие моря, эх, жизнь моя бедовая, все зря, зря, зря-а-а-а… – бормотала, свернувшись клубком на дне телеги. Ворох сена пах одуряюще, а много ли горемыке нужно?
Зря, зря, зря-а-а-а…
Спала всю дорогу, не скажу, где именно встала деревенька Потыка, на полуночи, на полудне, на западе или востоке. Далеко или близко, высоко или низко.
– Тпру-у-у, приехали, – раздалось над самым ухом знакомым голосом. – А ну, Полено, принимай!
Меня кто-то бережно поднял со дна телеги и понес. Над головой проплыла массивная притолока, а по левую руку выросла бревенчатая стена. Положили на лавку, чем-то укрыли, а меня отчего-то зазнобило. Застучала зубами. Вот ведь чудеса! Сколько дней на земле провалялась, хоть бы хны, а стоило в избе оказаться, пригреться под одеялом – разнесло на чих и сопли.
– Дело худо. – Я приоткрыла глаза. Надо мной встали четверо бородачей, а какая-то бабка всплескивала руками и причитала: – На человека не похожа! Батюшки мои, да кто это?
– Перевалок, топи баню, – оборвал старуху Потык. – А ты, мать, готовь снедь. Оголодала девка. Тоща как жердь.
Куталась в одеяло и лоскутным разноцветьем отгораживалась от мира, от света, от людей. Тут, под одеялом, мое «л-л-л-л…» звенело особенно гулко. А куда делся Кречет? Показалось или он действительно был там, у памятника?
– А где Кречет-т-т-т?..
Старик парил самолично, и странное дело, я не чувствовала неловкости. Как будто снова впала в детство, отец купает папкину дочку в большом корыте, а я смешно жмурю глаза, чтобы не попал пенник.