— Анна Феллоуз из Кембриджа, штат Массачусетс, — сообщает Чарльз (он у нас специалист), — ушла из дому в тысяча восемьсот семьдесят девятом году и вернулась двадцать лет спустя как ни в чем не бывало.
Если б мама вернулась — она вернулась бы вовремя (ну, условно), к моему шестнадцатилетию?
Будто и не было никакой Элайзы — не осталось улик, ни фотографий, ни писем, ни сувениров, никаких якорей, что привязывают людей к реальности. Воспоминания об Элайзе — тени сна, дразнящие, недоступные. Казалось бы, «наш папаша» Гордон должен помнить Элайзу лучше всех, но как раз с ним-то и не поговоришь — умолкает, чуть о ней заикнешься.
— Она, Наверно, не в своем уме (или же «умопобъркана») — бросить детишек, таких лапочек, — кротко высказывается миссис Бакстер. (У нее все детишки лапочки.)
Винни регулярно подтверждает, что наша мать и впрямь была «не в своем уме». А где — в чужом? Но если человек в своем уме, там больше никого нет, а значит, никакого царя, а значит, он без царя в голове — и опять-таки свихнулся, да? Или она «не в своем уме», потому что не может туда войти, потеряла ключ от своей головы? Получается, она умерла, бродит по астральному плану бытия, сунув голову под мышку, как призрак из мюзик-холла, и любезничает с Зеленой Леди.
Если б остались сувениры, хоть какое-нибудь доказательство маминого существования — записка, например. Как бы мы вперялись в скучнейшие, прозаичнейшие послания — Жду к обеду! или Не забудь купить хлеба, — тщились бы расшифровать нашу маму, ее безграничную любовь к детям, искали бы закодированные сообщения, которые объяснили бы, отчего ей пришлось уйти. Но она не оставила нам ни единой буковки, не из чего ее воссоздать, мы складываем маму из пустоты, из воздушных пространств, из ветра на воде.
— Между прочим, ваша мамка была отнюдь не святая, — говорит Дебби, втискивая Элайзу в свой заурядный лексикон.
Элайза (во всяком случае, идея Элайзы) лишена уютности, она никакая не «наша мамка». В незримости она обрела совершенство — Дева Мария, царица Савская, Царица Небес и властительница ночи в одном лице, королева нашей невидимой, воображаемой вселенной (дома).
— Ну, ваш папаша иначе говорит, — самодовольно отмечает Дебби.
Но что именно говорит «наш папаша»? Нам он не говорит ничего.
Дебби? Толстый бледный суррогат, которым «наш папаша» четыре года назад заменил «нашу мамку». В семилетних странствиях по водам Леты (вообще-то, по Северному острову Новой Зеландии) Гордон позабыл Элайзу (не говоря уж про нас) и вернулся с совершенно другой женой. Жена Дебби — бурый перманент, свинячьи реснички, толстые пальцы с обкусанными ногтями. Кукольная жена, круглолицая, глаза — как вода в тазу с грязной посудой, в голосе эссекские равнинные болота слегка разбавлены антиподным скулежом. Малолетняя жена, немногим старше нас. Украдена Гордоном из колыбели, как выражается Винни, — Винни архивраг жены Дебби.
— Считайте, что я ваша старшая сестренка, — посоветовала нам Дебби по приезде. Потом-то запела иначе — пожалуй, теперь предпочла бы вовсе никакого касательства к нам не иметь.
Как мог Гордон позабыть своих детей? И жену? В свои потерянные годы на дне мира услыхал коварные посулы джинна («Новые жены за старых!») и обменял нашу мать на жену Дебби? А сокровище Элайза (дороже, чем полкоролевства) и сейчас томится в ужасной пещере, ждет, когда мы найдем ее и освободим?
Уж не знаю, каких сказок Гордон наплел Дебби на другом конце света, но к жизни у нас дома он ее подготовил неважно.
— Так это твои детки, Гордон? — несколько изумилась она, когда Гордон нас познакомил. Она-то, наверное, ожидала узреть двух очаровательных сироток, которые ждут не дождутся новую мамочку. Гордон, видимо, не сообразил, что за семь лет мы превратимся в детей подземелья, сумеречных тварей, не видящих солнца.
Одному богу известно, каким она воображала «Арден», — думала, вероятно, тут у нас «Мандерлей», [8] славный пригородный домик или даже небольшой замок, где воздух напоен благоуханием, но уж явно не этот разоренный псевдотюдоровский музей. Что касается Винни…
— Приветик, тетенька Ви, — сказала Дебби, выставив руку и вцепившись в клешню Винни, — я жуть как рада с вами наконец познакомиться.
И лицо у «тетеньки Ви» чуть не треснуло пополам.
— Тетенька Ви? Тетенька Ви? — бормотала она потом. — Я, дьявол вас дери, никакая никому не тетенька. — Вероятно, забыла, что она, дьявол нас дери, приходится тетенькой нам.
Брат мой Чарльз отучился в школе, так и не явив учителям заметных талантов. Сейчас работает в отделе электротоваров в «Базилике», великолепном универмаге Глиблендса, — строили его, тщась переплюнуть шикарные лондонские универмаги, и на крыше когда-то красовалась аркадская беседка, укомплектованная зеленой лужайкой, журчащими ручейками и стадом овечек. Это, конечно, было давным-давно, во времена почти мифические (1902 год), а Чарльз довольствуется обстановкой пообыденнее и околачивается среди богатого ассортимента пылесосов, миксеров и радиол. Отчего ему, похоже, ни горячо ни холодно. По-моему, он там целыми днями грезит наяву. Он такой мальчик (мужчиной мне его ни за что не вообразить): верит, что в любую минуту может произойти нечто необычайное и его жизнь навеки изменится. Собственно, почти все так живут.
— Тебе не кажется, — он таращится, глаза вот-вот выпрыгнут, и в задумчивости подбирает слова, — будто вот-вот что-то произойдет?
— Нет, — вру я, потому что нечего ему потакать.
— Я в «Базилике» просто время тяну, — объясняет Чарльз свою замечательно тоскливую внешнюю жизнь.
(И на какую же оценку он это время тянет? Хорошо с минусом? Удовлетворительно с плюсом? Он бы поостерегся, не то однажды время поставит ему свои оценки. «Охти, уж это точно, — говорит миссис Бакстер. — Час расплаты настанет как пить дать».)
Еще у Чарльза водятся хобби — нормальных не ждите, никакой филателии или созерцания птичек, что обычно занимают пригородную молодежь; нет, Чарльз помешан на загадках необъяснимого — инопланетяне и летающие тарелки, исчезнувшие цивилизации, параллельные вселенные и путешествия во времени. Его увлекает жизнь других измерений, он тоскует об иных мирах. Вероятно, потому, что от жизни в этом мире ему никакой радости.
— Они где-то там, — изнывает он, глядя в ночное небо. («Там и останутся, коли ума хватит», — фыркает Винни.)
Его конек — таинственные исчезновения; он одержимо протоколирует их в разлинованных блокнотах, страница за страницей, округлым детским почерком, каталогизирует пропавших — от кораблей и смотрителей маяков до целых пуританских колоний в Новом Свете.
— Роанок, — говорит он, сверкая глазами, — целая пуританская колония в Америке, исчезла в тысяча пятьсот восемьдесят седьмом. Родили первого белого ребенка на континенте — и он тоже исчез.